Нина Краснова

 

ЧЕТЫРЕ РИФМУЮЩИХ ЖЕНЩИНЫ

 

 

***

Когда б вы знали, из какого сора

Растут стихи, не ведая стыда,

Как желтый одуванчик у забора,

Как лопухи и лебеда...

 

Анна Ахматова

 

***

Идешь, на меня похожий,

Глаза устремляя вниз.

Я их опускала тоже.

Прохожий, остановись!

..................................

Я тоже б ы л а, прохожий.

Прохожий, остановись...

 

Марина Цветаева

 

***

Я к вам с утра пожалую,

Отцветшая, как мода,

Чтоб нежность обветшалую

Найти на дне комода.

 

О, жизнь моя отпетая!

О, ноша не по силам!

...И я умру, исследуя

Несовпаденье с миром.

 

Татьяна Бек

 

***

Не подрезай, Рязань, моих ветвей,

Которые все вверх и вверх стремятся.

Дай мне собою стать, собой остаться

Мне, дочери твоей.

...............................................

Дай мне расти естественно, свободно,

Как по природе я должна расти.

 

Нина Краснова

 

 

1. АННА АХМАТОВА

 

В мое время Ахматову не проходили в школе, как сейчас, и ее книг не было в книжных магазинах, как сейчас, и в литературных газетах, которые я выписывала и читала, в "Литературной газете" и в "Литературной России", а тем более не в литературных, - ее стихов тоже не было, там были стихи других - советских "классиков", которых сейчас даже под пистолетом никого из читателей читать не заставишь, даже по обязанности, не то что для души. Ее стихи, в основном перепечатанные на машинке, продавались из-под полы "самиздатовцами", на "черных" рынках, на которых я не бывала. И поэтому так получилось, что до 21 года, то есть до 1971 года, я не читала и не знала ни одного ее стихотворения. И когда я уехала из Рязани в Москву поступать в Литературный институт и - по какому-то недоразумению, а точнее - по закону подлости - не поступила туда (хотя прошла творческий конкурс, 100 человек на одно место, и отлично сдала экзамены) и не стала возвращаться в Рязань, в газету "Ленинский путь", где я после школы работала литсотрудником, а осталась в Москве и устроилась на хлебозавод № 6 и работала там по лимиту пекарем-выборщиком, и решила отнести и отнесла свои стихи в журнал "Юность" и литконсультант спросил меня, знаю ли я такую поэтессу - Анну Ахматову, я честно сказала, что нет, не знаю, только имя ее слышала.

- У вас с ней есть что-то общее. Искренность, непосредственность и лиричность. Вы почитайте ее стихи... И вы увидите, что будете писать намного лучше, чем сейчас, и ваши стихи станут совсем другими. Сейчас им не хватает хорошей культурной базы... - И добавил: - А вообще вам не мешало бы поучиться в Литературном институте...

"Я тоже так считаю. Но меня туда не приняли", - подумала я.

Ах, ах, где взять Ахматову? Я пошла в главную библиотеку страны - в Ленинскую. Хотела записаться туда и взять там Ахматову. Сотрудница "Ленинки" сказала мне:

- А почему вы хотите записаться в э т у библиотеку?

- Потому что она самая главная в стране.

- Но есть много других... поближе к вашему дому. Почему бы вам не записаться туда? - сказала она, корректно отфутболивая меня, посылая меня куда подальше.

"Ленинка" - не для пекаря-выборщика из провинции? - уязвленно подумала я. - Для таких, как я, существуют другие библиотеки, низшей категории?" - И я не стала записываться ни в какую, если не в главную. Купила в магазине "Москва" на улице Горького (Тверской) хрестоматию "Русская литература ХХ века" (дооктябрьского периода) и стала изучать ее, сидя в цеху хлебозавода за печкой, во время обеденных перерывов, и "дома", то есть в общежитии, в свободное время, после очередной трудовой вахты, загрузив горячими буханками "бородинского", "заварного", "ржаного" хлеба сто вагонеток для москвичей и гостей столицы, 30 тонн. И нашла в хрестоматии стихи Ахматовой. И сразу влюбилась в них и в нее. И она стала моей любимой поэтессой, которой мне не хватало в жизни и которая затмила всех других, которые у меня были до нее, всех советских поэтесс. И я читала ее и начитаться не могла: "Широк и желт вечерний свет, // Нежна апрельская прохлада. // Ты опоздал на десять лет, // Но все-таки тебе я рада. // Сюда ко мне поближе сядь, // Гляди веселыми глазами: // Вот эта синяя тетрадь - // С моими детскими стихами. // Прости, что я жила скорбя // И солнцу радовалась мало. // Прости, прости, что за тебя // Я слишком многих принимала" (1913).

Ахматова - русская Сапфо Серебряного века. Как она пишет о любви, как она через обычные, осязаемые, материальные предметы внешнего мира выражает свой необычный, неосязаемый, нематериальный внутренний мир, свои интимные чувства и переживания и тончайшие оттенки этих чувств и переживаний... И с каким мастерством и профессионализмом, и какими простыми, ясными, точными словами, и каким гармоничным слогом... И пишет она как бы только сама для себя, и только о том, что ее волнует как женщину и как художника слова. И никакой политики, никакого официоза нет у нее в стихах, никаких лозунгов, никакой риторики, помпезности и публицистики, одна лирика, одна поэзия... для души, а не для военных парадов и демонстраций 1 Мая и 7 Ноября на Красной площади и не для спортивных трибун Лужников, и не для редколлегий газет и журналов. Вот поэтесса!

Комсомольский поэт 20-х годов Иван Никанорович Молчанов подарил мне дореволюционную антологию поэзии, большую и толстую книгу страниц в восемьсот, размером с каталог "Почта России". Я стала просматривать ее и узнала, сколько, оказывается, в России раньше, до советской власти, было поэтов, которых я не знала, и в том числе и сколько поэтесс, и Анна Ахматова, и кроме нее, ужас сколько! Они кишат там, как золотые ящерки. А я и не знала и даже не слышала о них. Ценители антикварной литературы предложили мне обменять эту антологию на маленький старый томик стихов Анны Ахматовой, вышедший в "Советской России" году в 1962-м. И я согласилась, потому что этот томик казался мне дороже всей антологии, а Анна Ахматова - дороже всех поэтесс, которые были там, и зачитала его до дыр. И многие стихи Ахматовой выучила наизусть, хотя не учила их специально. Они запоминались у меня сами собой: "Я на правую руку надела // Перчатку с левой руки...", "Муж хлестал меня узорчатым, // Вдвое сложенным ремнем. // Для тебя в окошке створчатом // Я всю ночь сижу с огнем...", "Ведь я не прекрасная больше, не та, // Что песней смутила его...", "Я научила женщин говорить, // Но, боже, как их замолчать заставить..". Позже, когда я уже была студенткой четвертого курса Литературного института, я обменяла этот маленький томик (прибавив к нему две книги зарубежного писателя, фамилию которого помнила, но теперь забыла и не помню, кажется, Томаса Гарди) на большой новый том Ахматовой, вышедший в Ленинградском отделении "Советского писателя" в 1976 году. И узнала Ахматову в более полном объеме. И полюбила ее еще сильнее. И была счастлива, что она у меня есть!

Одним из программных стихотворений у нее считается это:

 

Когда б вы знали, из какого сора

Растут стихи, не ведая стыда,

Как желтый одуванчик у забора,

Как лопухи и лебеда.

 

В этом стихотворении она показывает природу творчества, основу творчества, показывает, из чего растут прекрасные стихи, которые мы любим, которыми любуемся, восхищаемся и наслаждаемся... Они растут из сора и грязи жизни. Как хлеб, который мы едим, растет из навоза. Она тем самым как бы призывает художников не бояться жизни и грязи жизни, и защищает их от блюстителей стерильной "чистоты", которых если слушаться и отворачивать нос от жизни с ее грязью и не пачкать в ней рук, то никогда не создашь ничего истинно прекрасного.

Ее ранние стихи по своему мастерству нисколько не уступают поздним и нравятся мне даже больше поздних, в которых появляются вредные для стихов элементы мудрости восточных старцев, вирусы рассудочности. Первая (всего из 46 стихотворений) книга Ахматовой называлась "Вечер", она вышла, "тиражом всего триста экземпляров", в 1912 году, когда автору было 23 года. Потом у нее выходили книги "Четки", "Белая стая", Подорожник", "Anna Domini", "Тростник", "Седьмая книга" и т.д. На нее обратил свое внимание Блок. И назвал ее в своей статье 1921 года "Без божества, без вдохновенья" "настоящим исключением" из всех акмеистов. С середины двадцатых годов ее перестали печатать и очень долго не печатали. Она находилась в опале. Но не уехала из своей страны за границу, в эмиграцию, не послушала голоса, который говорил ей: "Оставь Россию навсегда", и не оставила Россию, и осталась "со своим народом", и пережила и революционное время, и военное время, и свою опалу, и свою нищету... с достоинством Марии Стюарт. В 1965 году, после большого перерыва, у нее в "Советском писателе" вышел однотомник стихов и поэм "Бег времени" (один автор "Нашей улицы" недавно тоже назвал свой сборник стихов "Бег времени" и, может быть, поэтому получил за нее премию Гумилева? как вторая Ахматова?). В 1966 году она умерла, в возрасте 77 лет, но, слава Богу, успела порадоваться своему однотомнику и своей славе, которая пришла к ней при жизни.

Ахматова была такой птицей поэзии, которая пела только то, что хотела петь. И не пела и не воспевала то, чего не хотела. И не делала этого ни за какие коврижки. Почему и навлекла на себя гром и молнии советской критики и попала в нашумевшую историю с журналом "Звезда" в 1956 году и в опалу. Чтобы выйти из опалы и заслужить милость властей, она могла бы написать советские стихи, но она не стала писать таких стихов. Чтобы не ронять себя и не терять уважение к самой себе. Она говорила: "Они бы очень хотели, чтобы я писала стихи про колхоз, но я не могу".

Модильяни рисовал голую Ахматову. Она пишет в своих мемуарах, что он рисовал ее не с натуры. А если бы и с натуры? Как Джорджоне - спящую Венеру? Что же в этом плохого? Послужить натурой для шедевра великого художника? Мне из портретов Ахматовой больше всего нравится портрет Альтмана. С элементами кубизма, которые подчеркивают ее авангардную внешность, ее худобу "египетской мумии", острые коленки, острые контуры фигуры, острые черты лица с рельефным носом, и резкими, ломаными складками темно-лазурного платья, и сама цветовая гамма портрета... яркая и в то же время нежная, с сиреневыми и бирюзовыми полутонами.

28 июня 1987 года я участвовала в 1-м Ахматовском празднике поэзии, который состоялся в Калининской (Тверской) области, в Бежецке - Градницах - Слепневе. Я приехала туда из Рязани. И там мне подарили царский подарок - белый с серыми вавилонами (как бы мраморный) двухтомник Ахматовой, выпущенный "Художественной литературой" в 1986 году. В двухтомнике были не только стихи Ахматовой, но и ее проза, проза поэта - о Пушкине, о Блоке, о Модильяни, о Пастернаке, о Мандельштаме, о Цветаевой...

Я никогда не забуду, как я вместе с протяженной толпой поэтов, критиков, писателей, поклонников творчества Ахматовой шла пешком из Градниц в Слепнево, где когда-то находилась усадьба Ахматовой и Гумилева, где Ахматова носила "зеленое малахитовое ожерелье и чепчик из тонких кружев" и спала на узком твердом диване и где она собирала грибы в садах... Я шла в Слепнево к своей любимой поэтессе, как в Мекку, сняв с себя нарядные туфли, босиком, по солнцепеку и по суглинистой дороге, мокрой от прошедшего ночью дождя, которая похожа на дорогу Саврасова на его картине "Проселок" или "Радуга", и на дорогу Федора Васильева на его картине "После грозы" или "Мокрый луг"... И думала: какая это приятная миссия - идти пешком, босиком, по грязи к своей любимой поэтессе... От усадьбы, где Ахматова написала много стихов, в том числе одно из моих самых любимых, в котором герой, "перенеся двухдневную разлуку" с героиней, едет к ней "вдоль нивы золотой и "целует бабушке в гостиной руку и губы мне на лестнице крутой", ничего не осталось, кроме красно-бордовых кусков кирпичей от фундамента. Один такой кусок я подобрала там и привезла к себе в Рязань, домой, как космонавтка из космоса на Землю привезла бы образец лунной породы. Если когда-нибудь энтузиаст наподобие Лесневского, который восстановил усадьбу Блока в Шахматове, задумает восстановить усадьбу в Слепневе и для этого надо будет положить первый камень в фундамент этой усадьбы, я привезу его назад. У меня тогда - почему-то у единственной из всех - обгорело на солнце лицо, и особенно нос. "Это потому, что ты беленькая и у тебя кожа белая", - сказали мне мои коллеги. А я самонадеянно подумала: "Это солнце Ахматовой поставило на мне свою печать и таким образом выделила меня из всех".

В 80-е годы я прочитала в "Новом мире" мемуары Анатолия Наймана об Ахматовой, о поздней Ахматовой... И едва не разочаровалась в ней по этим мемуарам, как когда-то и в Есенине по мемуарам Мариенгофа. Я увидела там великую поэтессу не такой, какой представляла ее себе по ее книгам. Она показалась мне плотоядной старухой, которая держала около себя этакий литературный гарем из молодых поэтов, для вдохновения, как Мао Дзе Дун - держал молоденьких девочек около себя, и ревновала их ко всем и старалась приковать их к себе и к своему креслу-качалке символическими цепями. И которая печатала под своим именем чужие переводы с итальянского, китайского, древнеегипетского и прочих языков, переводы молодых нераскрученных авторов, незримых литературных рабов... как бы с намерением помочь им получить гонорары за это... Но теперь никто не знает, где в куче этих переводов ее переводы, а где не ее, а их... И которая, оказывается, пила и курила... потому и голос у нее стал с годами такой грубый, мужичий... Когда я услышала его впервые по радио, этот низкий бас, как она читала свое стихотворение о войне "Мы знаем, что ныне лежит на весах // И что совершается ныне...", я подумала: боже, это кто читает стихи Ахматовой? неужели она сама? мужским голосом? это у нее такой голос? А кто-то в периодике сказал, что он у нее был изумительно красивый, прямо ангельский... Я тогда и в стихах ее подразочаровалась, и она, эта матрона, стала казаться мне не такой уж хорошей поэтессой, какой казалась раньше, а по своим рифмам и вообще - неинтересной и банальной... И я нигилистично свергла ее с пьедестала, как Ленин - скульптуру Александра Второго в Кремле. Но потом поставила ее на прежнее место. Потому что никто из рифмующих женщин не может вырастить такие "одуванчики" поэзии, какие вырастила она, и никто не может занять ее место в поэзии и ее пьедестал. И пусть все это остается за ней. Для других поэтесс на Олимпе найдутся другие пьедесталы.

 

 

2. МАРИНА ЦВЕТАЕВА

 

Прежде чем я впервые прочитала Цветаеву, я много слышала о ней, как и об Ахматовой. А прочитала я ее впервые студенткой Литературного института, взяла в библиотеке института ее книгу, из Большой серии библиотеки поэта, в темно-синем переплете, и прочитала, и даже сделала по ней доклад на семинаре. Ее поэзию я могла бы сравнить с некоей горой, облитой горячей лавой, с некой возвышенностью, которая возникла при извержении вулкана или при землетрясении. В ее поэзии нет той классической строгости и правильности форм, той четкой расчерченности и ровности линий, нет той стройности и пропорциональности строк и строф и той гармоничности слога, какая есть у Ахматовой. А есть как бы хаотичность чувств и слов, похожих на глыбы разной величины, спонтанное построение фраз, неожиданный синтаксис, некая неправильность, неожиданность и непривычность художественных форм, средств и приемов, эллипсисовость и дисгармоничность языка. Поэзию Ахматовой я могла бы сравнить с классической архитектурой и с музыкой Чайковского или Глинки, а поэзию Цветаевой - с авангардной архитектурой и с музыкой Шостаковича, Стравинского или Шнитке. Притом я не сказала бы, что у Цветаевой больше страстности и эмоциональности, чем у Ахматовой, как это принято считать. Только у Ахматовой она более зарегулированная, как Нева с дамбой, и проявляется в более сдержанной манере, чем у Цветаевой.

Самое сильное впечатление на меня произвели тогда ее поэмы - "Поэма горы" и особенно "Поэма конца", о любви-страсти между мужчиной и женщиной и о разрыве между ними, который они переживают как наступление конца света, как конец жизни, как Апокалипсис...

И еще на меня произвели сильное впечатление ее стихи 1913 года, в которых она представляет, что она умерла и лежит в могиле, а прохожий, похожий на нее, такой же человек, как она, только который еще не умер, а живет, как когда-то жила и она, проходит мимо ее могилы, и она голосом "из-под земли" просит его остановиться и узнать, кто похоронен в могиле.

 

Идешь, на меня похожий,

Глаза устремляя вниз.

Я их опускала тоже!

Прохожий, остановись!

 

Прочти - слепоты куриной

И маков набрав букет, -

Что звали меня Мариной,

И сколько мне было лет.

 

Какой яркий и нестандартный букет со своей могилы предлагает поэтесса прохожему: из желтой куриной слепоты и красных маков. А потом она еще предложит ему и землянику, потому что: "Кладбищенской земляники // Крупнее и слаще нет". А вот что еще она говорит ему:

 

 

Не думай, что здесь - могила,

Что я появлюсь, грозя...

 

Как призрак, которых все боятся и от которых все бегут?.. В этом месте стихотворения мне как читательнице делается страшно, хотя она успокаивает прохожего и меня, говорит, что она не появится из могилы... Что тоже страшно. Значит, Марина умерла и никогда не встанет из могилы?! После этих слов читатель должен упасть на могилу и зарыдать, заплакать слезами в три ручья... Но она не требует от него этого. Она просто хочет пообщаться, поговорить с ним, потому что ей одиноко в своей яме, в своем гробу. И она продолжает говорить из-под земли:

 

Я тоже б ы л а, прохожий!

Прохожий, остановись!

 

Она не думает пугать его. Она просто хочет, чтобы он подумал о ней, о том, что она когда-то жила на свете, что она когда-то б ы л а. И она говорит ему:

 

Но только не стой угрюмо,

Главу опустив на грудь.

Легко обо мне подумай,

Легко обо мне забудь.

.............................

И пусть тебя не смущает

Мой голос из-под земли.

 

Ну как же - пусть тебя не смущает голос из-под земли? Нет, он не может не смущать. Если под землей лежит человек и обращается прямо к тебе, к прохожему. Да еще какой человек - сама Цветаева.

По этому стихотворению видно, как Цветаева, которая знает, что она умрет когда-нибудь, не хочет умирать, и как она не хочет, чтобы о ней все забыли, когда она умрет. И как ей жалко, что она умрет когда-нибудь. И в другом стихотворении, которое уже стало эстрадной песней из репертуара Пугачевой, она говорит: "Настанет день, когда и я исчезну // С поверхности земли...". Как исчезли многие люди, все, которые жили до нее. "И будет все - как будто бы под небом // И не было меня!" И столько в этих словах отчаяния. И вот в этих, когда она просит людей, чтобы они любили ее за то, что она умрет: "Послушайте! - Еще меня любите // За то, что я умру".

Не одна Вы умрете, Марина... - так и хочется мне сказать ей. - Все мы умрем. Но Вы-то - как метафизическая величина - как раз и не умрете. Вы будете жить вечно, со своей поэзией, в своей поэзии. Как и Ахматова. Как и другие небожители - неба жители. А все другие люди умрут, и от них ничего не останется. Вот их-то и делается особенно жалко после Ваших стихов. Вот их-то всех и хочется любить за то, что они умрут. Вот о них-то и хочется плакать. И о самих себе.

Первая книга Цветаевой "Вечерний альбом" вышла, когда ей было 18 лет, в 1910 году, таким же тиражом, как и первая книга Ахматовой "Вечер", 300 экземпляров. Но стихи Ахматовой разошлись быстро, а стихи Цветаевой лежали на прилавках и "их никто не брал". Только потом ее стихам, "как драгоценным винам", настал свой черед. В 1912 году у нее вышла книга "Волшебный фонарь". Через десять лет (через десять!) - "Царь-девица". Кроме "Царь-девицы" у нее с 1922 по 1928 гг. вышли в Москве, в Госиздате - две книги с одинаковым названием "Версты"; в Берлине - "Разлука", "Стихи к Блоку", "Ремесло", "Психея"; в Париже - "После России"... И потом тринадцать лет (тринадцать!), до самого конца жизни, у нее не выходило ни одной книги.

Цветаева, как пишет ее сестра Анастасия, не любила свою внешность. Она считала, что у нее короткая шея, маленькие глаза и одутловатое лицо... Но в стихах она об этом нигде не пишет. В стихах она пишет только, что у нее русые волосы и зеленые глаза, и получается очень симпатичный портрет поэтессы. И в конце концов если бы у нее была другая внешность, то это была бы уже не она, а значит и стихов Марины Цветаевой она никогда не написала бы. Читатели любят Цветаеву, как и Ахматову, в целом, в комлексе, и ее стихи, и ее внешность. Когда я впервые увидела Ахматову на фотографии, я подумала: какой у нее большой, да еще и горбатый нос! А потом полюбила ее поэзию и полюбила ее нос орлицы и ее гордый, благородный профиль, и без этого носа я теперь никак не могу представить ее себе.

Из стихов Цветаевой самым характерным для нее мне кажется "Попытка ревности". По художественному стилю, со сдвигами в синтаксисе, с переносами отрывка фразы из одной строки в другую, с порывами и динамикой эмоций, с темпераментом самого высокого накала, с душевным криком, с резкими, грубыми выпадами против соперницы: "Как живется вам с  п р о с т о ю // Женщиною? Б е з божеств?.." - спрашивает она своего героя. - "Как живется вам с любою - // Избранному моему!.." - "Как живется вам с товаром // Рыночным?.." - "После мраморов Каррары // Как живется вам с трухой // Гипсовой?..". А концовка стихотворения очень нежная по контрасту со всем его тоном: "Как живется, милый? Тяжче ли, // Так же ли, как мне с другим?" И хотя эти слова героиня говорит уже тихим голосом, но они звучат громче любого крика, в них слышится такая сильная и такая обреченная и несчастная любовь к герою и такая безысходная печаль...

Цветаева была трудным человеком, крутого, вспыльчивого нрава. И романы с мужчинами у нее были короткие. Только эпистолярный роман с Пастернаком был у нее длинным. Где-то я читала, что никто из мужчин (кроме ее мужа Сергея Эфрона) не выдерживал Цветаеву больше двух-трех дней, и она их - тоже. Она быстро сходилась с ними и быстро расставалась. И не умела ладить с людьми, подлаживаться под них. Она была как зарядное устройство, способное взорваться в любой момент. Друг ее сына Мура (Георгия) Дмитрий Сеземан утверждает, что она была человеком "совершенно не-вы-но-си-мым" и "неприятным в общежитии", что она все время ссорилась со всеми, придиралась ко всем по мелочам. Могла затеять скандал с соседкой по кухне из-за того, что та взяла ее солонку и поставила не на то место. Дмитрия она терпела только потому, что он был другом Мура.

Цветаева ненавидела быт "за то, что он пожирает время, необходимое для основного", то есть для творчества. Она не любила убирать квартиру, мыть полы, стирать белье, пилить дрова, топить печь, готовить обеды... У нее дома всегда был беспорядок, полов не было видно из-за слоя грязи, как в землянке. Она родилась в семье профессора Московского университета, филолога, основателя Музея изящных (изобразительных) искусств им. Пушкина, в богатом, респектабельном доме, с гувернантками и прислугами. И не была приучена к работе по хозяйству. Поэтому когда она после революции лишилась тех условий, в которых росла, и когда ей пришлось самой заниматься хозяйством, бытом, это все было не по ней и это все тяготило и раздражало ее. Она и за собой как за женщиной следить и ухаживать не умела. Ходила в рубище, подпоясанном простой веревкой, в серой одежде, не то что в детстве и ранней юности, когда она ходила в кружевах, атласах и бархатах и в красивых платьях. И своими детьми ей заниматься было всегда некогда, ей всегда было не до них. Ее дочь Ариадна писала в дневнике: "Моя мать совсем не похожа на мать. Матери всегда любуются на своего ребенка, и вообще на детей, а Марина маленьких детей не любит". Одну свою (вторую) дочку, Ирину, она сдала в красноармейский приют, где та и умерла в три года.

Цветаева - Амазонка русской поэзии, королева амазонок, с медноострым луком, которым она владела лучше иных мужчин.

Стихи Цветаева писала, как правило, с утра, "на свежую голову, на пустой и поджарый живот", отметая все другие дела, самые неотложные. Она заваривала себе крепкий кофе, который сама же терпеливо молола в "старинной турецкой мельнице" и курила папиросы, как Ахматова, которые сама же и набивала табаком, или мужские сигареты в простом "вишневом мундштуке", и писала, писала, писала свои стихи, вся уходила в творчество, и когда она уходила в творчество, для нее ничего не существовало вокруг, кроме этого. Очень любила она читать всем свои стихи. Если ее не просили об этом, она сама предлагала: "Хотите, я вам прочту стихи?" Стихи она читала как бы не на камерную, а на большую аудиторию, громким голосом. Она читала стихи, как на плахе, "с такой напряженностью, как будто за каждый стих отвечала жизнью" и головой.

В 1922 году Цветаева уехала за границу и прожила там 14 лет, 3 с половиной года - в Чехии, а 14 лет - во Франции. Но не прижилась там, не приросла к Европе корнями. И переконфликтовала там со всеми. И в 1939 году вместе с семьей вернулась на родину, в Россию, в Советский Союз. Где сразу же арестовали ее дочь Ариадну и ее мужа, Сергея Эфрона, с которым она когда-то, в 17 лет познакомилась у Максимилиана Волошина в Коктебеле. Цветаева пошла к Эренбургу, сказала ему: "Что же вы меня в Париже уговаривали вернуться на родину? Говорили, что в эмиграции я прозябаю, а в России меня ждут мои читатели, которые любят меня? И что же теперь?" Эренбург сказал ей: "Марина, вы не понимаете, что есть высшие интересы, которые стоят над нами. Вы должны смириться и писать". Тогда она сказала ему: "Вы - негодяй!". И ушла от него, хлопнув дверью.

У Ахматовой муж был белым офицером, поэт Николай Гумилев. И у Цветаевой муж был белым офицером, Сергей Эфрон. У Ахматовой мужа расстреляли, во время революции. И у Цветаевой, во время репрессий. Она обращалась к нему всегда только на "Вы".

Еще в 1917 - 1920 году Цветаева написала цикл стихов "Лебединый стан", где она оплакивает наследника русского престола "царскосельского ягненка - Алексия" и белую гвардию, белых рыцарей, рифмуя скрежещущее слово "Рэ-сэ-фэ-сэр" со словом "офицер". Про Эфрона она пишет: "На кортике своем: Марина - // Ты начертал, встав за Отчизну. // Была я первой и единой // В твоей великолепной жизни...// Я в ларчике храню (твои) погоны".

Из газеты "Русский курьер" за 15 октября 2004 года я узнала, что Эфрон, "удивительно приятный" и "не агрессивный" человек, оказывается, был (стал) агентом НКВД. Цветаева не могла не знать об этом. Он, нигде не работал, а каждый месяц приносил домой очень "приличную зарплату". - "Белый был - красным стал: // Кровь обагрила. Красным был - белый стал: // Смерть побелила". "Кто ты? - белый? - не пойму! - привстань! // Аль у красных пропадал? - Ря - азань".

Когда мужа Цветаевой расстреляли, а дочь посадили в тюрьму (как когда-то посадили в тюрьму и сына Ахматовой - Льва), Цветаева помыкалась, помыкалась в Москве, пробовала заниматься переводами стихов, потом уехала в Елабугу, работала там посудомойкой в столовой. А 31 августа 1941 года, меньше чем за месяц до того, как ей исполнится 49 лет, она повесилась в сарае, накинув себе на шею "пеньковый венец".

Сын Цветаевой Мур (Георгий) не пошел хоронить свою мать. Когда он узнал, что она повесилась, он сказал: "Я могу только одобрить ее". И никто не знает, где в Елабуге на кладбище могила Цветаевой. И не придет к этой могиле прототип ее стихов - "прохожий", поклонник ее творчества, и не остановится и не постоит около нее, "главу опустив на грудь", и не возложит к ногам Марины букет из желтой куриной слепоты и красных маков. Но все кладбище теперь - ее могила. А сама она - в горних высях и в Большой Литературе, как и Ахматова.

 

 

3. ТАТЬЯНА БЕК

 

Меня всегда восхищали рифмующие женщины, которые, раз вступив на литературный путь, уже никогда не сворачивали с него и шли по нему всю жизнь. Такими женщинами, такими примерами, такими маяками в поэзии для меня были Анна Ахматова и Марина Цветаева. Такой женщиной из поэтов моего поколения, которое критики называют "потерянным", стала для меня Татьяна "с иноземной фамилией Бек, обрусевшей по воле" Петра. Дочка писателя Александра Бека, она как вступила на литературный путь еще в детстве, когда написала свои первые стихи, так и идет по нему всю жизнь, и никуда не сворачивает. Идет и идет и идет. И пишет и пишет и пишет. Сколько поэтесс этого поколения, рифмующих женщин, талантливых, подающих большие надежды, вступило на этот путь в одно время с нею... Но где они теперь? Их нет. Они сошли с дистанции. Повыходили замуж, понарожали детей, ушли с головой в семейную жизнь, в семейные проблемы и бросили писать стихи. Литературный путь - это не прогулочная аллея в компании приятных людей, усыпанная цветами и со скамейками по двум сторонам, - это трудный марафонский путь с барьерами, он требует от человека не только искры Божьей, но и высокого служения литературе, и безграничной преданности ей, и упорства, и выносливости, и силы воли, и "безумной отваги", и целеустремленности, и самоотверженности и самоотречения во имя нее, отказа от многих соблазнов и удовольствий жизни, и от личного счастья, и он далеко не всем по силам, даже и мужчинам, не то что женщинам, о которых поэтому и говорят, что они не могут быть гениями в литературе. Из поэтесс он по силам только Брунхильдам. И такой Брунхильдой, таким Бонапартом в юбке является Татьяна Бек, фамилия которой не зря ассоциируется со словом "бег". Бек не только не сошла со своей дистанции, а идет по ней, набирая силу от книги к книге и не думает, кто она - гений или не гений, она делает свое дело и все, потому что она не может жить без поэзии (без всего другого, без чего не могут жить простые женщины, - может, а без поэзии - нет):

 

Мне ли думать о титулах гения?

Но, в избытке безумной отваги,

Я рифмую свои наблюдения

На оберточной грубой бумаге.

 

Кстати, рифмует она виртуозно. Из поэтесс ни у кого нет таких блистательных рифм, как у нее, даже у Ахматовой и Цветаевой. Чего стоят, допустим, эти: Кафка - безрукавка, переименует - минyет, пошива - препаршиво, изгоя - из горя, Иллинойса - или несся, шарф - штраф, калuки - клики, покаяния - пока я не я ...

Ее книги - это вехи ее пути, это "версты полосаты". Она издала восемь книг: "Скворешники" (1974), "Снегирь" (1980), "Замысел" (1987), "Смешанный лес" (1993), "Облака сквозь деревья" (1997), "Узор из трещин" (2002), "До свидания, алфавит" (2003), "Сага с помарками" (2004). Все они - все ее собрание сочинений - у меня есть, с автографами. Первые четыре книги у нее выходили с большими интервалами. Сейчас эти интервалы сократились. Бек прибавила бег, прибавила скорость и летит от победы к победе, в то время как ее "соперниц", ее сестер по перу сдуло ветром на обочину дороги и заел быт, или заела жизнь, и они уже выдохлись, исписались и остались далеко позади, с кастрюлями и горшками, с ложками и поварешками, с семейным возом.

Я знаю Татьяну Бек и ее творчество давно. Когда-то, "на заре туманной юности", когда я только-только приехала из Рязани в Москву и училась в Литературном институте и только-только начинала входить в московские литературные круги, я прочитала в журнале "Юность" стихотворение своей ровесницы, совсем молодой тогда Татьяны Бек о юности, из которой она выросла, как вырастают из "старенького, тесного пальто", и которую она "износила до дыр", но к которой она привыкла и которую ей жалко снимать и в которой она хочет походить еще хоть немного. Меня поразило то, что поэтесса сравнила юность, как бы самую прекрасную и самую романтичную пору жизни человека, не с чем-то таким сверхкрасивым, возвышенным и романтичным, а с простым стареньким тесным пальто в дырках, и оно выглядело у нее в стихотворении красивее, дороже и ценнее любой норковой шубы... Потому что в нем была поэзия, неуловимая аура поэзии. К тому же оно было у нее с двойной подкладкой, то есть с подтексом, с глубокой символикой. Под юностью понималась и неповторимая пора жизни, и журнал, в котором поэтесса печаталась и из которого она выросла, как подросток, и какие-то ее взгляды на жизнь, которые она переросла. С тех пор я стала следить за Татьяной Бек по периодике, по журналам. Потом я купила ее первую книгу стихов "Скворешники", которая вышла в "Молодой гвардии" в 1974 году, в серии "Молодые голоса".

Там меня потрясла ее женская беспощадность по отношению к самой себе, при взгляде на себя в зеркало. То, что она считала себя "гадким утенком", который так и не превратился в красивого лебедя, то, что она считала себя некрасивой и ненавидела свою внешнюю "оболочку", ненавидела свое "отраженье" в зеркале. Ни одна поэтесса в мире не сказала бы про саму себя в стихах, что она некрасивая и что она ненавидит свою оболочку, свою внешность. Даже самая страхолюдная поэтесса будет говорить про саму себя в стихах, какая она красивая и неотразимая и как она нравится всем, особенно мужской половине человечества. А Татьяна Бек не боится называть себя некрасивой, хотя талантливый человек не может быть некрасивым, в нем - в каждом - есть что-то такое, что "красоты прекрасней", по Баратынскому, и это есть в Татьяне Бек. Один художник сказал мне, что кукольная красота - неинтересна для художника. У Татьяны Бек - не кукольная красота, а поэтическая. Как и у Цветаевой и у Ахматовой. И это великолепно передал Владимир Войнович на дадаистском портрете Татьяны Бек, который он нарисовал. Но еще лучше это передала она сама в своей поэзии.

Беспощадность к себе у нее сохранилась во всех ее книгах и даже обострилась. Кто еще в поэзии - тем более из женщин! - может сказать о себе так (несправедливо по отношению к себе), как Татьяна Бек? - "Мое лицо - почти увечное" или: "Я - старичье отечественной марки"? - Никто, только она.

Мне нравится манера Татьяны Бек - своей антиманерностью и антиснобизмом.

Татьяна Бек стала для меня самой любимой поэтессой из моего поколения. В ее поэзии есть, с одной стороны, цветаевская порывистость, взрывоопасность эмоций, незарегулированная страстность и авангардность, а с другой стороны, ахматовская лиричность, утонченность, гармоничность, камерность и классичность. Но в то же время все у нее в поэзии - свое, татьянобековское, и даже цветаевские и ахматовские эпиграфы в стихах, и даже ахматовская шаль на ее "баскетбольных плечах". А ко всему этому у нее есть высокое мастерство поэта. Она владеет такой тайной ремесла, которой мало кто из стихотворцев владеет.

Мне нравится эстетика ее поэзии, эстетика антиэстетства. Татьяну Бек как поэта привлекают "задворки", "позабытые богом свалки", "не журавли, а дрянные галки", "улицы те, которые кривы", "лица, которые некрасивы" и "колченогие табуретки". Она как волшебница, как фея, как иллюзианист Коперфилд, то есть как поэт, наделяет красотой пространство и "всякие несовершентсва эти"... И в этом и есть главное отличие поэта от непоэта, в том, что он видит красоту там, где ее никто не видит, и в том, что он способен превращать в своих стихах некрасоту мира, людей и предметов в красоту и открывать людям глаза на эту красоту: "Вдоль помойки цветут незабудки...", "Поставим васильки в граненые стаканы...", "Мой ангел был мертвецки пьян", "Лирический поэт лежит в канаве // И только небо видит над собой".

В 1979 году, когда я уже отучилась в Литературном институте и вернулась к себе в Рязань, я выступала с Татьяной Бек от журнала "Юность" в Каминном зале Центрального Дома работников искусств, вместе с другими поэтами, на вечере молодых, который вел Андрей Дементьев. Я смотрела на нее как на московскую звезду первой величины и стеснялась приблизиться к ней. Мне казалось, что она совсем из иного мира, чем я, из мира богов Олимпа, что так и было. Тогда мы познакомились с ней шапочно. А в 1986 году судьба свела нас с ней на Фатьяновском празднике во владимирском городке Вязники, и там мы познакомились с ней уже не шапочно. И много общались с ней. И мне было на удивление легко общаться с ней, как будто мы были подругами детства и росли в одном дворе и играли в одни и те же куклы. Потом мы переписывались. То есть иногда перебрасывались открытками и письмами и стихами и посылали друг другу свои книги. А когда я в 1992 году переехала жить в Москву, она стала приглашать меня на все свои авторские вечера... а я ее на свои.

В 1981 году Татьяна Бек, когда она была совсем молодой, девушкой в расцвете лет, представила себя старухой и написала о себе: "Я буду старой, буду белой, // Глухой, нелепой, неумелой, // Дающей лишние советы... Ну, словом, брошка и штиблеты", и буду писать мемуары, я "буду честная старуха". Это стихотворение оказалось пророческим, не в том смысле, что она стала старухой, до этого ей и по ее внутренней сути, и по годам далеко, хотя она уже называет себя в стихах старухой (чего не делают и дамы девяноста лет), ею она не будет никогда, а в том смысле, что она, "как сама себе предсказала", в самом дела стала писать мемуары - обо всех больших писателях, с которыми ей приходилось встречаться на своем пути. Бек, "с замашками Бонапарта", работает в литературе широко, завоевывает все большее и большее литературное пространство, раздвигает свои границы и "из лирики прыгает в прозу", то есть она пишет не только стихи, но и вот и мемуары, и воспоминания, и разные эссе о писателях, и их литературные и портреты, и интервью с кем-то из них... она пишет не художественную прозу, а прозу поэта, которая является у нее как бы не основным, а "побочным" творчеством, жанром нон-фикшен. И в этом она - такой же ас, как и в поэзии. Кувалдин говорит, что у писателя не должно быть "побочного" творчества больше, чем основного. А у нее этого "побочного" - больше, чем основного. Кстати, стихи она тоже считает нон-фикшеном, потому что в них есть все признаки, свойственные этому жанру, все "знаки документальности" дневников, писем, воспоминаний, диалогов с героем (бесед, интервью). То есть получается, что у поэта-лирика все творчество "побочное"? И оно и есть для него - основное.

Свою последнюю книгу, которой я желаю быть не последней в ее жизни, она назвала "Сага с помарками". В одном стихотворении она пишет: "Не отрекусь от сделанных ошибок". Вся жизнь поэта, состоит из ошибок. И как раз ошибки-то и делают поэзию поэта интересной. Есенин говорил: "Как мало пройдено дорог, // Как много сделано ошибок"... Андрей Вознесенский в своей новой поэме "Гениальная ошибка" сказал, что ошибки бывают гениальные.

Татьяна Бек поднялась на Олимп и добилась в литературе больших успехов. И главное - все это не благодаря заслугам своего отца, а благодаря своим собственным заслугам. Некоторые ее коллеги считают, что ей было идти по литературной дороге легче, чем им. Потому что у нее отец писатель, с именем, и ей помогало его имя и его связи. Есенин писал о себе: "У меня отец - крестьянин, // Ну а я - крестьянский сын". А Татьяна Бек могла бы написать о себе: "У меня отец писатель, // Ну а я писательская дочка". Но оттого, что у нее отец был писатель, а она - писательская дочка, ей как поэтессе было не легче, а труднее, чем многим поэтессам. Потому что ей приходилось преодолевать влияние своего отца, влияние его имени, вылезать из-под его брэнда и доказывать всем, что она ценна сама по себе, а не только как дочь Александра Бека. И она доказала это, доказала, что она - это она. Какое счастье, что "я - это я!" - воскликнула она в одном своем стихотворении. Какое счастье, что в поэзии есть Татьяна Бек. А сколько у нас писательских детей, в одном только писательском "розовом районе" Татьяны Бек около метро "Аэропорт", из которых ничего не вышло, которые не стали не только поэтами, а вообще никем, иждивенцами своих родителей.

Никто не может сказать о поэте лучше, чем он сам может сказать о себе в своих стихах. Татьяна Бек сказала о себе в одном из стихотворений: "Я единственна в мире". Она действительно единственна в мире - такая, какая она есть. Как единственен в мире каждый большой поэт и вообще писатель, мужского или женского пола, чем он и отличается от других, каких много и имя которым легион.

Татьяна Бек уже много лет ведет в Литературном институте семинар поэзии, воспитала своих учеников, хотя сама считает себя вечной ученицей великих поэтов: слывет "училкой", будучи "ученицей". И рвется за "синей птицей", как в юности. И стремится к "совпадению с миром".

Евгений Рейн, с "Давидовой грустью и улыбкой расстриги", в своей беседе с Юрием Кувалдиным назвал Татьяну Бек "очень талантливым поэтом". И сказал, что она в своем творчестве пытается уйти и уходит от "предвзятых истин, кабинетных схем, бездушных теорий", и ее творчество - это "строгий пример возвращения от человека советского, идеологического к человеку естественному".

Она всей своей поэзией доказала, что ее выбор своего пути - не случаен. В одном из своих стихотворений она делает выбор своего лирического героя, а кажется, что она делает выбор своего читателя, она идет к своему лирическому герою, чтобы добиться своего совпадения с ним, а через него и со всем миром, а кажется, что она идет к своему читателю, к которому обращается с почтением, на "вы", и входит в виде своих стихов прямо к нему в квартиру и в душу:

 

Пригрезилось ли, было ли,

Но посреди развалин

Я поклялась на Библии,

Что выбор не случаен.

 

Я к вам с утра пожалую,

Отцветшая, как мода,

Чтоб нежность обветшалую

Сыскать на дне комода.

 

О, жизнь моя отпетая!

О, ноша не по силам!..

...Я и умру, исследуя

Несовпаденье с миром.

 

...В "Литературной газете" недавно шла большая дискуссия о поэзии советского и постсоветского времени. Участник этой дискуссии критик Владимир Бондаренко рассмотрел поэтов "потерянного" поколения, то есть того поколения, к которому принадлежим и мы с Татьяной Бек, перебрал самые яркие и самые крупные, на его взгляд, имена, и пришел к выводу, что среди них нет поэта, который мог бы быть знаком своего поколения, как, например, стали знаками шестидесятников Евгений Евтушенко, Андрей Вознесенский, Белла Ахмадулина. Среди тех поэтов, которых он перечисляет там, - конечно, никого нельзя назвать знаком своего поколения! Потому что многие из них, которые ходили в поэтах, вообще не поэты, как показало время, и всю жизнь занимались не своим делом, хотя издали не одну книгу и получили не одну премию. Их просто нет ни в литературном процессе, ни в литературе. Но, если бы я участвовала в этой дискуссии "Литературной газеты", я сказала бы, что есть поэт, которого я могла бы назвать знаком "потерянного поколения". Этим знаком "потерянного" поколения является поэтесса Татьяна Бек.

Она прошла сквозь огонь, воду и медные трубы и доказала, что одна "рифмующая женщина", если это Татьяна Бек, может стоить всех рифмующих женщин своего времени и таких же рифмующих мужчин.

 

 

4. НИНА КРАСНОВА

 

Один поэт сказал: "Зачем стихи писать, коль Баратынский сам // Едва ль войдет в десятку?" Но, во-первых, поэзия не ограничивается "великолепной десяткой" поэтов. И она может быть дополнена другими великолепными десятками. А во-вторых, когда человек в детстве начинает писать стихи, он не думает, зачем он это делает. Он делает это, потому что ему это хочется и потому что ему это нравится. Он получает от этого удовольствие. Для меня это было такое же удовольствие, как рисовать цветными карандашами картинки в альбоме или играть в куклы или читать книги.

Я начала писать стихи, едва только научилась держать перо в руке и обмакивать его в чернильницу-непроливашку, не гусиное перо, а железное, деревянную ручку с металлическим пером-"звездочкой". В семь лет. В "сером и сыром" подвале, который находился (и находится) в самом центре Рязани на углу улиц Революции и Кольцова, и в котором я родилась и росла до 13 лет, как дитя подземелья, в семье без отца, где кроме меня у моей матушки, инвалидки второй, а потом и первой группы по зрению, было еще семеро по лавкам, а точнее - еще трое детей, все старше меня (а трое у нее умерло перед войной и в войну). Я училась в школе-интернате № 1 на улице Гоголя, в школе для детей из бедных и неполных семей. Я училась на пятерки, лучше всех, была круглая отличница, и выделялась среди всех своих сверстников. И не только тем, что училась на пятерки, а и тем, что умела лазить по деревьям, прыгать с крыш, перелезать через заборы и бегать по теплотрубе, протянутой над глубоком оврагом. И играла с мальчишками в войну. И была, как Есенин, "средь мальчишек - всегда герой", а средь девчонок и подавно. И была пионеркой-активисткой, редактором и оформителем классных стенгазет, председателем совета отряда и дружины, то есть командиром Республики ШКИД. Но, наверное, мне хотелось выделяться чем-то еще. Быть в чем-то еще, если не во всем, не такой, как все. И поэтому мне нравилось слагать стихи и витать в облаках. Пребывать в своем особом, необыкновенном, нереальном, недоступном и закрытом для других мире, не похожем на реальный мир, который окружал меня, мир социальных низов.

 

Бог наградил меня высоким лбом.

Я начала стихи писать в альбом,

Потом его куда-то подевала.

Я в обществе ровесников своих,

Которым не грозил по фазе сдвиг,

В поэзии надежду подавала.

 

Моя матушка, Краснова Мария Петровна (в девичестве Аношкина) родилась в селе Солотча, в семье портного, в 16 лет вышла замуж, и переехала с моим отцом, который родился в соседнем селе Заборье, в Рязань. Она почти не жила с ним, хотя до самой своей смерти состояла с ним в законном браке, по штампу в паспорте, даже и после его смерти. Образование у нее было - пять классов сельской школы, но она очень любила читать книги, до тех пор, пока не ослепла. Все мои книги стихов знала наизусть. Сочиняла лирические частушки, которые ходили по Рязани и за ее границами и некоторые из которых взяла в свой репертуар и пела Мария Мордасова. Моя матушка, как никто, с детства поддерживала во мне мою мечту стать поэтессой, "выбиться в люди", и верила в мой талант и в мою звезду, как никто, и любила и понимала меня, как никто, и радовалась моим успехам, как никто. И всю жизнь гордилась мной и молилась за меня Богу.

У нас в подвале, в комнате площадью двенадцать метров, была самая лучшая и самая большая во дворе библиотека, из деревянной полки размером с вагонную полку-кровать и из двух этажерок, которую собрали мои старшие братья и старшая сестра. И я в детстве перечитала почти все книги из этой библиотеки - от "Приключений Незнайки и его друзей" Носова, от "Приключений Буратино" Алексея Толстого, от Маршака, Чуковского и Марчелло Арджилли до Есенина, Маяковского, Блока, Тютчева, Пушкина, Гоголя, Мопассана, Золя, Френсиса Бретгарта, Альфонса Доде, Гюго, Бальзака, Джека Лондона, Марка Твена, Луи де Буссенара, Гектора Мало.

После школы я три года проработала в газете "Ленинский путь" Рязанского района, в отделе искусства, культуры, быта, литсотрудником. Занималась в литобъединении "Рязанские родники" при Дворце профсоюзов, которое вел опальный поэт Евгений Маркин, младший товарищ Александра Солженицына, исключенный из Союза писателей за связь с Солженицыным и за свое посвященное ему стихотворение "Белый бакен", которое появилось в "Новом мире" в 1971 году.

Моим девизом был девиз: "Петь по-свойски, даже как лягушка". Но лучше - как райская птица. И еще: "Если быть, то быть первой".

Больше всего я люблю представлять себя деревом, которое тянется и растет вверх. Это не оригинально - сравнивать себя с деревом. Но когда-то, когда я была еще саженцем, дичком, мне казалось, что это очень оригинально. И я написала об этом такие стихи:

 

Не подрезай, Рязань, моих ветвей,

Которые все вверх и вверх стремятся.

Дай мне собою стать, собой остаться,

Мне, дочери твоей.

 

Я не хочу, я не желаю, чтоб

Меня вот в этот тополь превратили,

Культяпый, весь в больных наростах, или

Вон в тот, совсем без кроны - столб не столб.

 

Я не хочу такою быть, прости.

Как подрезать деревья нынче модно.

Дай мне расти естественно, свободно,

Как по природе я должна расти.

 

Евгений Рейн похвалил меня за эти стихи, и не только за эти. Он сказал обо мне в журнале "Наша улица", что любит "стихи поэтессы из Рязани Нины Красновой", и что я "своеобразный поэт, со своим голосом, со своей тематикой" и что я "безусловно талантливый поэт", "весьма... (ему) симпатичный", а про мою книгу "Интим" он сказал (может быть, от щедрости своей души), что она гениальна. Ахматова была счастлива, когда ее похвалил Блок. А Цветаева была счастлива, когда ее похвалил Пастернак. А я счастлива, что меня похвалил Рейн. И Вознесенский, который писал обо мне в журнале "Огонек" и в журнале "Обозреватель" и в своей книге "На виртуальном ветру".

Для того, чтобы мне "расти естественно, свободно", и развиваться и стать большим деревом, большой поэтессой, и занять свое место под солнцем, я и уехала в 1971 году из Рязани в Москву, поступать в Литературный институт, а в 1992-м - переехала жить в Москву. И еще - чтобы стать птицей высокого полета, которой я тоже люблю себя представлять. Я написала когда-то: "Как трудно птицей быть высокого полета, // А жить в соседстве птиц полета небольшого...". Чтобы быть птицей высокого полета, надо и общаться с такими же птицами, с большими и великими поэтами, писателями, учиться у них летать, как училась этому чайка по имени Джонатан Ливингстон из книги Ричарда Баха.

Мой земляк Есенин в свое время тоже уехал из Константинова в Москву...

В советское время главными журналами, в которых я печаталась, были - "Юность", "Новый мир", "Москва", альманах "Поэзия". А в постсоветское - новый журнал современной художественной литературы "Наша улица"

У меня вышло в Москве девять книг: в советское время - "Разбег" (1979), "Такие красные цветы" (1984), "Потерянное кольцо" (1986), "Плач по рекам" (1989); в постсоветское время - "Интим" (1995), "Семейная неидиллия" (1995), "Храм Андрея на виртуальном ветру" (1999), "Дунька в Европе" (2000), "Цветы запоздалые" (2003).

"Интим" и "Семейную неидиллию" я выпустила на деньги инвесторов, тиражом 3 и 5 тысяч экземпляров, и сама продавала эти книги, на вечерах в ЦДЛ, ЦДРИ, на ВДНХ, но в основном - "на площадях и улицах столицы", диким капиталистическим способом, о чем написала такие стихи, посвященные своему старшему другу Виктору Астафьеву, с которым я переписывалась:

 

По Сретенке хожу я,

Кусок батона жуя,

Таксистам предлагаю свой "Интим",

За трешку, не за фигу

Даю таксистам книгу,

И очень интересно это им.

 

Таким образом я с честью выполнила свою невыполнимую программу, отработала свою тяжелую карму, продала оба тиража "Интима" и "Семейной неидиллии", чего не смог бы сделать сам Пушкин (часть раздарила своим товарищам по перу), и не только оправдала затраты на издание книг и рассчиталась с инвесторами (со всеми своими долгами), но и наварила себе "гонорар" и несколько лет жила на этот "гонорар", который я сделала сама себе. И еще купила себе на него компьютер, потому что без компьютера поэту ХХ1 века нельзя, без него он - как без рук, как без авторучки и без пишмашинки. Но я поняла, что "беда, коль сапоги начнет тачать пирожник, а пироги печи сапожник", а поэт - продавать свои книги. И больше не занимаюсь этим с августа 1998 года, с дефолта, который сожрал мои главные деньги, которые я заработала таким тяжким трудом, и превратил мой труд в мартышкин труд. Если поэт будет продавать свои книги, ему будет некогда их писать. Ахматова и Цветаева не продавали свои книги. Есенин продавал, в магазине, но не целыми тиражами, не по пять тысяч экземпляров. Правда, бедному Золотухину приходится торговать своими книгами в Театре на Таганке, перед спектаклями. Я и сочувствую ему как коллега коллеге, как коробейник коробейнику.

Я всегда равнялась на великих поэтов. В своей жизни и в своем творчестве. И я была бы счастлива умереть, "сподобленная такой судьбе", как у них. Но не сейчас. Сейчас мне нельзя умирать. Потому что я еще не реализовала сама себя. И не написала многих главных своих вещей и не напечатала всего того, что уже написала (только малую часть своего подводного айсберга). Боюсь, что я и не успею этого сделать. Но буду стараться. Мое дело - работать, работать и работать. Больше мне ничего не остается. А больше мне ничего и не надо.

За любовно-эротические стихи из книги "Интим" я получила на турнире поэтов от "Московского комсомольца" титул Принцессы поэзии, а потом и титул Королевы эротической Поэзии России.

 

Я гуляла по райскому саду,

Пела песни на сто ладов,

Для себя находя усладу

В дегустации райских плодов.

 

Я была отважней, чем Ева,

Любознательней, чем она.

И у каждого райского древа

Искушал меня Сатана.

 

На грехи мои невзирая,

На меня Господь не орал.

И меня изгнаньем из рая,

Все видав на веку, не карал.

 

Я, как птичка райская, пела,

Райский сад изучила на треть.

Но запретных плодов переела

И на них не могу смотреть.

 

В 1980 году меня приняли в Союз писателей. И я села на вольные хлеба, чтобы посвящать литературе, главному делу моей жизни, для которого я родилась, все свои силы, а не остатки сил то от работы в газете, где я была и литсотрудником, и подчитчиком, и курьером, и ответственным секретарем, а в отсутствие уборщицы и уборщицей, в одном лице, то на хлебозаводе, где я была и пекарем-выборщиком, и затарщицей, и смазчицей, то в Литературном институте, где я в период своего студенчества была и дворником, как Платонов, и машинисткой, и дежурной на сигнализации, и кладовщиком... Кто из нераскрученных художников сидел на вольных хлебах, тот знает, какие это хлеба. Но я готова сидеть на сухаре с водой, лишь бы быть вольной художницей и заниматься своим любимым делом и совершенствоваться в нем. Когда мне бывает чересчур тяжело и я начинаю падать духом, я говорю себе:

 

Мне тяжело, но разве тяжелей,

Чем некогда Цветаевой Марине?

 

И мне становится легче. Бог посылает нам испытания, чтобы проверить, выдержим мы их или нет, и чтобы закалить нас, как горшки в печи. Плохие горшки в печи разваливаются, а хорошие закаляются. Кого Бог больше всех любит, тому посылает самые большие испытания.

Мне уже 55 лет (я дважды отличница)? К таким годам (и даже намного раньше, до 30 и 40 лет) все великие и большие поэты уже успевали сделать в литературе все самое главное, что они могли сделать, и уже сидели на Олимпе с богами литературы всех времен, каждый на своем пьедестале, и мед-пиво пили из своих чаш и похлопывали друг друга по плечу и махали друг другу лавровыми венцами. А я все еще ничего не успела сделать из того, что хотела, и карабкаюсь на Олимп, как скалолазка, и не знаю, долго ли мне еще карабкаться... Пока не докарабкаюсь или пока не сорвусь вниз и не разобьюсь. А может быть, я не великая и не большая? Может быть. Время покажет. Чтобы стать большой и великой, надо расти. Все время расти и расти и развиваться. Даже когда тебе уже за 50 и за 60 и за 70 лет. Никто не знает своего потолка. Я своего потолка не знаю и пока не чувствую, я пока не уперлась в него своей макушкой. Может быть, у меня нет потолка.

Каждый поэт ждет своего звездного часа и старается приблизить его. Иногда мне кажется, что у меня было много звездных часов. А иногда кажется, что я упустила свой главный звездный час. Тогда я утешаю себя песней Бачурина: "Я упустил свой звездный час - // Придет другой".

 

 

5. ВСТРЕЧА

 

Встречалась ли Ахматова с Цветаевой, а Цветаева с Ахматовой? Они были почти ровесницы, однопоколенницы, Анна была всего на три года старше Марины. Знать они друг друга знали, по стихам, и любили друг друга 25 лет и писали друг о друге... У Марины есть стихотворение, 1915 года, посвященное ей, в котором она прямо говорит:

 

В утренний сонный час,

- Кажется, четверть пятого, -

Я полюбила Вас,

Анна Ахматова.

 

А встречались ли они? Оказывается, всего два раза за жизнь. В июне 1941 года. В Москве. Первый раз - на Большой Ордынке, в доме 17, в квартире Ардова, где Ахматова всегда останавливалась, когда приезжала из Петербурга в Москву. А второй раз - в Марьиной роще у Н. И. Харджиева.

Ахматова написала об этом в своих кратких набросках 1959 года, спустя 18 лет, когда Цветаева, после смерти, наконец, "вернулась в свою Москву... королевой". И наброски эти сухи и не радостны, сквозь зубы. Как будто Ахматова боялась сказать что-то лишнее и сдерживала себя.

Судя по всему, обе поэтессы разочаровались друг в друге при личном общении, остались недовольны друг другом и своим общением, от которого они ожидали чего-то большего.

Ахматова пишет:

"Страшно подумать, как бы описала эти встречи сама Марина, если бы она осталась жива, а я умерла бы 31 августа 1941 года. Это была бы "благоуханная легенда", как говорили наши деды. Может быть, это было бы причитание по 25-летней любви, которая оказалась напрасной..."

В чем-то не сошлись друг с другом обе поэтессы.

Когда Ахматова прочитала Марине кусок своей "Поэмы без героя", Марина вместо того, чтобы бонтонно похвалить ее, ободрив тем самым свою богиню, язвительно сказала, что надо "обладать большой смелостью, чтобы в 41-м году писать об Арлекинах, Коломбинах и Пьеро", то есть как бы сказала, что эта поэма - "старомодный хлам".

А когда Цветаева прочитала Анне свои новые вещи, "Поэму воздуха" и т. д., Ахматова, может быть, тактично промолчала и не сказала ей, что считает эти вещи "заумью", но Марина поняла, что она хотела сказать. Как говорится, лучше бы они и не встречались, а продолжали бы любить друг друга на "дистанции огромного размера"? Обидно, что они не нашли языка друг с другом. Но все же было бы обиднее, если бы они совсем ни разу не встретились.

Они от этого обе, как сказала бы моя матушка, не похyжели, ни Ахматова, ни Цветаева. Достоевский с Толстым или с Шекспиром тоже не нашли бы общего языка. Но что из этого следует? Ничего.

А может быть, Цветаева просила у Ахматовой денег, а та не дала их ей? Я читала, что Цветаева как-то попросила денег у Раневской. Та достала из сумки свою зарплату, которую только что получила, - она подумала, что Цветаева культурно возьмет какую-то часть, но не все. А она беспардонно схватила все и ушла, и даже спасибо не сказала. И Раневская постеснялась сказать ей, что это вся ее зарплата за целый месяц. Цветаева есть Цветаева. Татьяна Бек нарисовала в своих стихах ее портрет, несколькими штрихами пера, и он получился очень эффектный, лучше чем Пушкин у Кипренского:

 

Эта женщина с круглыми бусами,

С волосами прямыми и русыми...

 

Надо быть несравненной Мариной,

Чтобы быть лишь такою, как есть.

 

Кстати сказать, я бывала в музее Цветаевой в Борисоглебском переулке, на авторском вечере Татьяны Бек. Правда, экспозицию музея не видела.

Цветаева умерла в 1941 году. С нею я никак не могла бы встретиться. Потому что меня тогда на свете не было. Ахматова умерла в 1966 году, когда мне было 16 лет, а ей 77. И она была не такая уж старая, если разобраться. Даже и совсем не старая. С нею я теоретически могла бы встретиться. Если бы жила тогда не в Рязани, а в Петербурге или в Москве и если бы кто-то сводил меня к ней. Или пригласил меня на какой-нибудь литературный вечер, где она выступала.

...12 апреля 1997 года, в день космонавтики, когда душа моего литературного отца Солоухина отлетала на небо, я была в Москве в том самом доме на Большой Ордынке, где Ахматова останавливалась у Ардова и где она встречалась с Цветаевой. Кувалдин создал там тогда Ахматовский культурный центр, и в этом Центре организовывались выставки художников, одной из которых была выставка Александра Трифонова, и проходили литературные вечера, на один из которых, на авторский вечер Татьяны Бек я и пришла, потому что она пригласила меня. "Я пришла к поэту в гости". Я пришла в гости к Ахматовой, у которой в гостях была Татьяна Бек с компанией. Компания подобралась что надо: Евгений Рейн, Сергей Мнацаканян, Станислав Рассадин, Сергей Костырко... и сам Кувалдин. Я благоговейно осматривала квартиру Ардова, и персональную комнатку Ахматовой, размером с кухню в "хрущевке", кабинет-спальню с маленьким окошком, похожим на телеэкран с панорамой московского дворика, призанавешенного белой ситцевой занавеской, как театральным занавесом. Около старинного, полуободранного письменного стола с выдвижными ящиками стояла гладкая, нельзя сказать, что очень уж аристократичная, светло-коричневая палка-трость с загнутой ручкой. Как будто Ахматова только что поставила ее туда, только-только, а сама пошла занимать гостей, "тусоваться" с ними. А на столе лежали ее очки "в простой оправе", которые она как будто только что сняла со своего носа и положила на стол. "О подвигах, о доблестях, о славе // Я забывал на горестной земле, // Когда твои очки в простой оправе // передо мной лежали на столе". Я спрашивала у Костырко: "Это очки Ахматовой?" - "Ахматовой". - "И трость Ахматовой?" - "И трость..." - "И стол, и кровать?" - "И стол, и кровать..." - "И все, что здесь есть, вся мебель, все картины и фотографии на стенах... все это было здесь при ней?" - "Да, здесь все подлинное...". На самом деле и очки были не ее, и трость была не ее, и кровать, и стол... И ничего подлинного там не было. Все реквизиты были принесены с улицы, с помоек и свалок. Но казались такими подлинными. Я потом прочитала в журнале "Наша улица" эссе Кувалдина "Ахматовка", и там у него была героиня, точь-в-точь похожая на меня, как будто он писал ее прямо с меня. Она все спрашивала у всех: "Это очки Ахматовой? Эта трость Ахматовой?.." - "Да это же я!" - узнала я в ней саму себя. И как бы увидела себя со стороны и весело и сконфуженно посмеялась над собой, Дунькой из "косопузой" Рязани. Хотя, наверное, не я одна могла послужить Кувалдину прототипом этой героини?

...Но сами стены квартиры Ардова и ее планировка были подлинными... такими, как при Ахматовой. И они помнят ее. Даже если там сменились обои или штукатурка. И аура дома была подлинной.

Некоторые считают Ахматову, особенно позднюю, академичной и холодной, как мраморная статуя. Но в компании друзей она была совсем не такой, как и ранняя Ахматова, которая могла и пошутить, и подурачиться, и даже похулиганить, и повертеть своей талией, которая была у нее очень тонкой, осиной, и поизвиваться змеей, чтобы показать, какая гибкая у нее фигура. Эта Ахматова сказала когда-то об одной статуе: "Смотри, ей весело грустить, // Такой нарядно-обнаженной". Такая же нарядно-обнаженная - модильяновская - Ахматова лежит во дворе дома Ардова, которую Суровцев вытесал из камня и превратил в живую Галатею. "Смотри, ей весело лежать, // Такой нарядно-обнаженной". Если бы Базаров увидел ее, он сказал бы: "Богатое тело". Кое-кто из соседей по двору был против такой Ахматовой, кто-то даже писал в высшие инстанции заявление о том, чтобы ее убрали оттуда, а кто-то даже облил ее чернилами или краской (как будто набросил на нее тряпку, прикрыл этой "тряпкой" срамные участки тела). Кто-то решил, что поэтессе, которая стала классиком русской поэзии, не подобает лежать на улице, перед людьми обнаженной, что это несолидно и неприлично и даже порнографично. Но Суровцев знал, что сама Ахматова не имела бы ничего против этого. Разве статуям богинь в Летнем саду, Афродитам, Артемидам и нимфам Воздуха неприлично стоять голыми перед прохожими? Кто-то из моралистов пытался пририсовать им трусы и бюстгальтеры, как-то приодеть их. Вот это и было неприлично и пошло. Не знаю, встречался ли Суровцев с Ахматовой, но ее стихи он читал, и натуру ее он почувствовал. Не то что некий типизированный адресат моей частушки, которому я говорю:

 

Мне частушек ты не пой,

К черту, ах, уматывай,

Если ты такой тупой -

Не читал Ахматовой.

 

Ахматова не пишет, какого числа, какого дня июня 1941 года она встретилась с Цветаевой в доме на Большой Ордынке. До 22-го или после? До войны или уже во время войны? Скорее всего - до? Хотя Цветаева и сказала ей, что надо обладать смелостью, чтобы писать в 41-м году об Арлекинах, но если бы была война, она сказала бы: не в 41-м году, а во время войны... Во время войны Ахматова написала стихи о войне: "И мужество нас не покинет..." Которые сделали ее поэтессой-гражданином, как и ее запрещенная поэма "Реквием".

Может быть, Цветаева просила Ахматову, чтобы та помогла ей найти какую-то работу - например, переводить стихи? Но Ахматова сама тогда сидела без работы? И сама была не на коне? И не имела средств к существованию? Она жила на средства своих друзей и поклонников. На их, так сказать, "пожертвования", на их "милостыни", которые она принимала с величественно-царственным поклоном, а не как жалкая нищенка на паперти или побирушка в метро. Я читала об этом не помню где и у кого из мемуаристов.

Ахматова была для Цветаевой как соломинка, за которую она хотела ухватиться меньше чем за два месяца до своей смерти, когда у нее весь мир рушился и уходил из-под ног, как в последний день Помпеи? Но эта соломинка не спасла ее... А тут еще грянула война... И мужество покинуло Цветаеву. (Хотя чтобы покончить с собой нужно еще какое мужество!) Она дошла до края, до такого состояния, что хоть в петлю лезь... И она влезла в петлю, которую сама судьба затянула ей на горле своими черными руками, крепко-крепко, чтобы Божья раба Марина не смогла вылезти из нее, чтобы она не смогла дать задний ход.

"Зачем стихи писать?.." Только не поэт и только не художник может написать и спросить такое. А затем, чтобы выразить себя, а через себя человека и весь мир. А зачем выражать себя? А чтобы познать самого себя и запечатлеть себя для вечности, чтобы сказать миру, что вот жил на земле такой человек, и он вот что  думал и чувствовал... То есть - чтобы не исчезнуть с лица земли, как говорит Рейн. И чтобы, как говорит Кувалдин, войти в метафизическую программу, то есть в Бессмертие, своими книгами, и встать на одну полку с великими. Это удается далеко не всем. То есть очень мало кому удается. Единицам. Только избранникам Божьим. Но стремиться к этому никому не запрещено. У всех есть шанс войти в историю и в Бессмертие. А уж у кого это получится, а у кого не получится, это зависит от самого человека и от звезды, под которой он родился, и от воли Божьей.

Кто-то выражает себя в музыке, кто-то в живописи, кто-то в архитектуре, кто-то в еще в каком-то искусстве, а кто-то - в литературе. Прозаики выражают себя в прозе. А поэты - выражают себя в стихах. В такой вот форме, которая им нравится и которая для них органична и естественна, как для кого-то органична и естественна какая-то другая форма. И чтобы добиться в этом успехов, поэт приносит на алтарь творчества всего себя, совершает такое жертвоприношение. Потому что, если говорить словами Батюшкова: поэзия требует всего человека. Как и проза, и любое другое искусство. И вообще любое серьезное дело. Искусство требует жертв - это не пустая фраза, и не гипербола.

Ахматова мечтала написать книгу в прозе о своей жизни. Но называла ее "книгой, которую я никогда не напишу". Потому что она была не прозаик. "Успеть записать одну сотую того, что думается, было бы счастьем", - говорила она. Книга ее жизни - это ее поэзия. Эту книгу она написала, стихами. И даже и прозой успела кое-что написать. И Цветаева тоже. В том числе свое слово о Пушкине, о солнце русской поэзии.

...12 апреля 1997 года в доме на Большой Ордынке Татьяна Бек читала свои стихи из новой книги "Облака сквозь деревья", в маленькой гостиной с несколькими рядами стульев, переполненной слушателями, как Большой зал ЦДЛ во время интересных кинофильмов:

 

В этом мире - морозном и тающем,

И цветущим под ливнями лета,

Я была вам хорошим товарищем...

Вы, надеюсь, запомнили это?

 

Большое старинное тускловато-матовое, будто задернутое дымкой времени роскошное трюмо между дверью и окнами вбирало в себя всю аудиторию. Рейн и Кувалдин выступили со своими нестандартно интеллектуальными и эмоциональными речами о виновнице торжества - Татьяне Бек и о ее стихах. И я сказала Тане ласковые слова.

"Все времена - как одно - в настоящем" сошлись в тот вечер. И мне казалось, что в зале присутствуют и Ахматова с Цветаевой. Но незримо, как два святых духа. Чтобы не смущать всех нас и не переключать на себя внимание зала.

А потом все пили шампанское из изумрудной бутылки художника Александра Трифонова, из бутылки с его картины. За поэзию. И за великих поэтесс. Под "стрекозиный вальс из балетной сюиты Шостаковича".

 

"НАША УЛИЦА", № 4-2005

Хостинг от uCoz