Нина Краснова

ВАРШАВСКАЯ ОСЕНЬ

эссе

 

Часть 1.

ЗАЧЕМ Я ЕДУ В ПОЛЬШУ?

1.

Раньше я никогда не бывала в Польше. И не только в Польше, но и вообще за границей. И вообще дальше своей Рязани я почти нигде не бывала.

Да, я хотела съездить за границу, когда-нибудь. Но не очень надеялась, что смогу. Как поэта меня туда никто не приглашал. Значит, как поэт я не могла туда поехать. А как туристка и подавно не могла. Я же свободный художник... Парадокс получается. Казалось бы, как раз свободный-то художник и мог бы разъезжать по свету туда-сюда, ездить куда захочет, сам бог ему велел. Но я не могу. Я свободный художник, сижу на вольных хлебах, а на вольных хлебах, если у тебя нет к ним массовых тиражей книг, пусть даже есть читатели, которые раскупили бы все эти тиражи, если у тебя нет частых публикаций в газетах и журналах и если у тебя нет мецената Саввы Мамонтова или Морозова (а у меня этого нет), далеко не уедешь и по заграницам “не разъездиешься” - дай бог наскрести денег на Москву и раз или два в год съездить туда, пожить там с месячишко или с полмесячишка, побегать по редакциям, “галопом по Европам”, и пройтись по музеям...

2.

Когда я была приглашена на Варшавскую Осень Поэзии. Я так обрадовалась, как, мне кажется, никто-никто никогда не радовался из всех, кого когда-нибудь приглашали туда, даже тот, кто всю жизнь только и мечтал о Польше и рвался и стремился туда всей душой! Я так обрадовалась, будто всю жизнь только и знала, что мечтала о Польше и ни о чем больше!

- Представляете? Я еду в Польшу! - сказала я первому попавшемуся мне рязанскому коллеге, рязанскому интеллигенту.

- Вот счастливая! Вот тряпок-то себе оттуда привезешь! - сказал он мне.

Я в себя прийти не могла от его слов... Да разве я еду за тряпками? Да неужели он думает, что я еду туда... на родину Шопена и Мицкевича... за какими-то тряпками и что только за ними туда и стоит ехать?!

3.

Кто-то говорит: “Какой злой город Рязань! Какие люди в Рязани злые, раздражительные, резкие, дерзкие...” Значит, ему приходилось сталкиваться с т а к и м и рязанцами (может, в очередях за той же колбасой, когда люди готовы разорвать один другого, аки звери, лишь бы получить свое, свой кусок, или в автобусе, в давке, когда люди готовы пройти по головам и по трупам, лишь бы влезть в автобус или вылезти из него), и мнение о них перенеслось на всех рязанцев, на весь город. А кто-то говорит: “Какой милый город Рязань! Какие там люди милые, добрые, приветливые, душевные...” Значит, ему приходилось сталкиваться с т а к и м и рязанцами (может даже, с теми самыми, что стояли в очередях и ехали в автобусе, но только теперь уже не в очередях и не в автобусе, а в иных условиях и обстоятельствах).

Мне бывает обидно за Рязань и рязанцев, когда их ругают, говорят, что они такие-сякие, нехорошие... И за Москву и москвичей, когда их ругают. И за Россию и русский народ, когда их ругают... Особенно когда не без оснований, не без причин и ты не можешь сказать, крикнуть: “Это неправда!”

О русском народе сейчас и в нашей стране, и за границей все говорят, что он весь “спитой”, что он весь спился, и о России - что она вся “спитая”, что она вся спилась. У Андрея Дементьева есть стихотворение “Россия пьет”. Он написал его лет двадцать назад и теперь мог бы написать продолжение этого стихотворения, вторую часть, финал - “Россия спилась”. Какой прогресс произошел за двадцать лет! И я, к несчастью, не могу сказать, крикнуть: “Это неправда! Это не так!”

Валентин Распутин сказал на съезде писателей: но не весь русский народ спился! Сколько в этих словах не “оптимистической трагедии”, а трагического оптимизма! Не весь! Но значит - п о ч т и в е с ь! До чего мы дожили!

Я еду в Польшу и затем, чтобы доказать полякам и неполякам, всем, кто там будет, что “не весь русский народ спился”. Доказать не голыми словами, а конкретным примером - собой. Пусть они узнают и своими глазами увидят, что есть еще, сохранились, как редкостные бабочки в Красной книге, русские, которые не спились, которые не пьют и даже не курят. В том числе среди поэтов.

 

МОИ “ПЕРВОНАЧАЛЬНЫЕ СИМПАТИИ” К ПОЛЬШЕ

(История моих отношений к Польше и с Польшей)

1.

Виктор Астафьев пишет в своей книге “Всему свой час”:

“Польша была первым иностранным государством, которое я видел в своей жизни”. И для меня Польша стала и теперь всегда будет “первым иностранным государством”, которое я увидела “в своей жизни”! И я рада, что им стала именно Польша. Я с детства питала к Польше необъяснимую симпатию и любовь.

В слове Польша мне виделось что-то светлое, освещенное солнцем, просторное, открытое... как поляна в лесу? нет, скорее как поляна на краю леса, при лесе, которая одним боком сливается с горизонтом, с небом, а другим - с лесом, с темной, таинственной чащей. Вернее что-то абстрактное с чертами круглой поляны.

Позже я докопалась до этимологии слова Польша (сама! без книг) и поняла, что оно и есть от поляны, и еще от поля. Польша - страна полей. А поляки - жители полей. Как степняки - жители степей, поморы - жители морей, горцы - жители гор. Как Полесье - страна лесов, а полесцы - жители лесов (полесцы или полешане, полешаки?), отсюда и лешие. А может, и Польша от Полесья, от полешаков? Нет, Польша, поляки - от полей. Как Россия, Русь (если принять гипотезу В. Чивилихина и Ф. Кнауэра) - страна рек (в праславянском языке “руса” - это река, отсюда и русло, отсюда, наверное, и роса), а русские, русаки, русы, русичи, россы - жители рек, отсюда и русалки.

Правда, на днях я услышала по радио новую гипотезу о “названье кратком: Русь” - С. Романовского. Русь - “светлое место”. В некоторых областях люди с древности и до нашего времени говорят вместо “светлое место” - “русь”: “Я вынесла цветы из избы, из темного угла на русь”, то есть на светлое, освещенное солнцем место (отсюда и русые волосы - то есть светлые, золотистые). Мне обе гипотезы нравятся. И, может быть, они обе недалеко ушли одна от другой.

Польские варианты, транскрипции названия Польша - Полона (Polona) и Польска (Polska).

Полона - это буквально как бы Поляния. А Польска - это буквально Польская, Полевая (полевая земля, страна), название образовано от прилагательного, как, например, и название “русские” или там названия русских сел Красное, Желанное... но от краткой формы прилагательного, а полной формы в польском языке и нет.

... А рязанский поэт XIX века Яков Полонский, автор известных песен “Затворница” и “Костер” - не польский ли по своим корням, по каким-нибудь своим предкам? Очень может быть! Яков Полонский - это же Яков Польский!

2.

Моя вторая “первоначальная симпатия” и любовь к Польше идет от польской народной песни “Каролинка” и от исполнительниц этой песни, от моей симпатии и любви к ним.

Я услышала “Каролинку” лет в семь-восемь, в школе-интернате, где я училась, по радио. Пел ее какой-то (я тогда не знала - какой, чей) хор и женский голос, на польском языке. Мне очень понравился голос, который ее пел. Даже не знаю, что больше - сама песня или голос, не писклявый, не визглявый, а грубоватый, но ровный и чистый и совершенно ни на чей не похожий, с приятными задорными отголосками.

Пошла Каролинка гогоголина...

(Пошла Каролинка гулять?)

Я долго не могла узнать, кто поет “Каролинку”. Спрашивала у всех, у одноклассниц, у мамы, у сестры, у братьев:

- Ты знаешь, кто поет “Каролинку”?

Никто не знал. В один прекрасный день, как говорится, сестра Танька сказала мне:

- Ее поет Эдита Пьеха! Я сама слыхала.

- Да? Правда?

Имя Эдиты Пьехи тогда мало кто знал, ее звезда только поднималась. Я вписала имя Эдиты Пьехи в свое сердце золотыми буквами - навек. И стала изо дня в день ждать, когда она запоет по радио “Каролинку”.

У Эдиты Пьехи голос тоже грубоватый и ровный... чем-то похож на тот, который я слыхала. Может, с хором он у нее звучит так, а без хора совсем не так, немножко по-другому?” Я думала: “Даже если и не она пела “Каролинку” с хором... все равно... Она тоже хорошо ее поет. Ничуть не хуже, чем та певица с хором. Даже, может, и лучше? И вообще хорошо поет. И голос у нее тоже ни на чей не похож”.

В один прекрасный день я, наконец, разобралась, что первый раз я слышала “Каролинку” в исполнении польского народного ансамбля “Мазовше” и солистки этого ансамбля - не Эдиты Пьехи, а второй раз в исполнении эстрадной певицы Эдиты Пьехи, полячки, которая приехала к нам в Советский Союз и навсегда осталась у нас.

До сих пор я не могу для себя решить, в чьем исполнении “Каролинка” нравится мне больше.

3.

Мои третьи, четвертые, пятые и десятые “первоначальные симпатии” и любовь к Польше (у меня было их много, и они, как и первая и вторая, сохранились во мне на всю жизнь) шли от других польских песен (не только от “Каролинки”), и от народных, и от эстрадных (больше от эстрадных - их я слышала чаще), и от других певцов (не только от Эдиты Пьехи, хотя она была и останется моей первой любовью из эстрадных певиц) - от Ирены Сантор, Анны Герман, Катажины Собчик, Галины Куницкой, Славы Пшибыльской, Веславы Дроецкой, Рены Рольски, Кристины Конарской, Хелены Майданец, Марыли Родович (нет, она пришла после), Тадеуша Вожняка, Петра Щепаника, Богдана Лазуки, Войтеха Корды, Богдана Чижевского, Тадеуша Возняковского, Ежи Поломского, Чеслава Немена, Яцека Леха, от ансамблей “Филипинки”, “Червоны гитары” (и от его руководителя певца Северина Краевского), “Скальды”, “Полане”, и от киноартистов - Збигнева Цыбульского, Станислава Микульского, Полы Раксы, Люцины Винницкой, Барбары Брыльской, Элжбеты Чижевской... Цембжиньской, Сендзиньской и так далее, так далее, которых, как и эстрадных певцов, я в школе знала лучше, чем, например, польских поэтов и писателей (впрочем, некоторых певцов и киноартистов я знала только по портретам и по именам), и от фильмов, которые я смотрела в школе (например, “Крестоносцы”, “Четыре танкиста и собака”, “Анатомия любви”), и от польских танцев (полек, полонезов, краковяков, которые я разучивала в школе на уроках танцев), и от книг польских писателей, которые я читала в школе (например, “Мальчишки с улицы Пала”, “Злоключения Марека Пегуса” - авторов этих книг я, к сожалению, не помню, но знаю, что это детская литература, не старая классическая, а современная; к польской классической литературе я пришла после, как и к польской классической музыке)... и много еще от чего, в том числе и от польской истории, хотя история у меня в школе не вязалась с современностью, с современной эпохой - и Лжедмитрий никогда не вязался у меня со Збигневом Цыбульским, я никогда не думала, что они оба из Польши, но некоторые польские киноартистки и певицы всегда вязались у меня с Мариной Мнишек из “Бориса Годунова” (и поэмы, и оперы) и с панночкой из “Тараса Бульбы”.

4.

Владимир Солоухин в своих “Варшавских этюдах” утверждает:

“...ничто не может вызвать столь же очевидной первоначальной симпатии к стране, к народу, как симпатия к представительнице этой страны”, “к одной-единственной представительнице” (или представителю, надо понимать. - Н. К.).

Я уже сказала, что мои первоначальные симпатии к Польше идут и от симпатии к “одной-единственной представительнице этой страны” Эдите Пьехе, и от симпатий к многим другим представителям, в основном певцам и киноартистам.

Но поскольку ни с кем из них у меня не было личных отношений, ни очных, ни заочных, никто из них не стал для меня “первой ласточкой в моих отношениях с Польшей”. Такими “ласточками” стали для меня польские девочки, “дзевчинки”, “колежанки”, “товажишки”, с которыми у меня не было очных отношений, но были добрые, теплые заочные отношения, переписка, дружба.

Своим польским девочкам я старалась писать письма на двух языках: на русском и на польском. Они сами подтолкнули меня к этому - писали мне на двух языках. Ирена (Ирка-Бася) прислала мне польский алфавит, а Хелена - спряжения глагола “быть”, таблицы склонения существительных, прилагательных и притяжательных местоимений и польский словарик, “словничек”. Присылали они мне и польские песенки, и стихи польских поэтов (В. Броневского, Б. Вроцлавского) на польском языке, и книжечки с картинками (одну из них - “Хочу быть маленьким”, про мишку, который хотел быть большим, а потом захотел остаться маленьким, - я даже, тогда же, в школе, перевела на русский язык, стихами, хотя она была в прозе, перевела частично с польского языка, частично с картинок).

От них, своих польских девочек, а не от своих школьных учителей, я узнала имена А. Мицкевича, Ю. Словацкого, Б. Пруса, Э. Ожешко, X. Сенкевича (фильм “Крестоносцы”, кстати сказать, снят по его роману), М. Конопницкой, В. Броневского и других польских писателей. От них, а не от школьных учителей я узнала имена, допустим, не Ф. Шопена и М. Огинского (их-то я знала - слышала по радио), но таких польских композиторов, как С. Монюшко и К. Шимановский (а что Шопен и Огинский - польские композиторы, узнала от них, до них я не думала, чьи они: мировые и мировые).

...Да, “ничто не может вызвать столь же очевидной первоначальной симпатии к стране, к народу, как симпатия” к конкретным представителям этой страны, добрые отношения, переписка и дружба с ними...

 

ДОПОЛНЕНИЕ К ГЛАВЕ О МОИХ

СИМПАТИЯХ К ПОЛЬШЕ

Моя симпатия к Польше идет еще и от польской группы переводчиков, которая училась в Литературном институте на одном курсе со мной. Правда, почти вся эта польская группа состояла из советских, львовских поляков - Юрий Чупахин, Яна Волосецкая, Чеслава Жачек, Монгоша... Тереза Никодемович... Но все же для меня и для всех на курсе они были “поляки”. Все так и звали их - “поляки”. Среди них была и одна московская “полячка”, то есть никакая не полячка, а русская - Светлана Попкова. Лучше других я знала ее, Юрия Чупахина и Чеславу Жачек, потому что занималась вместе с ними в одной французской группе, то есть в группе французского языка.

У меня со всеми с ними были хорошие, дружелюбные отношения. И я могла бы о каждом из них рассказать что-нибудь интересное, но боюсь затянуть книгу. Скажу только, что все они были люди с юмором, кое-кто, например, Чеслава Жачек, даже и с небольшой “каверзинкой”, но, впрочем, безобидной, и внутренне очень свободные и нескованные.

Наши “поляки” иногда приносили в аудиторию и пускали по рядам журнал “Шпильки” на польском языке. Там был такой беззастенчивый юмор в картинках, что не надо было знать польского языка, чтобы понимать его и смеяться над ним. И все над ним и смеялись, в том числе и я. А на последней странице “Шпилек” всегда была какая-нибудь фотореклама: кулонов, цепочек, бус, браслетов, ручных часов, трусиков, бюстгальтеров, но не столько реклама всех этих вещей, сколько красивых полуобнаженных и обнаженных, но не вульгарных, а очень эстетичных и лиричных девушек, на которых были все эти вещи.

Моя симпатия к Польше идет еще и от журнала “Шпильки”, который приносили на курс “поляки” нашей польской группы.

 

О НЕКОТОРЫХ ДРУЖЕСКИХ СВЯЗЯХ МЕЖДУ

РЯЗАНЬЮ И ПОЛЬШЕЙ

1.

Между Рязанью и Польшей существуют давние исторические дружеские связи.

Одна из них появилась в годы последней мировой войны: между рязанцами и 1-ой польской дивизией имени Тадеуша Костюшки, национального польского героя... не помню какого века. А, вот какого - ХУП! В Рязани, кстати сказать, есть улица имени Тадеуша Костюшки.

Дивизия эта формировалась не где-нибудь, а в Рязани, то есть под Рязанью. С 1941 года по 1943. И потом в составе Великого Войска Польского прошла великий путь от Оки до Вислы. В этой дивизии служили и воевали десятки тысяч поляков и русских, в том числе и рязанцев. Кстати сказать, и 1 секретарь ЦК ПОРП - Войтех Ярузельский, который окончил в Рязани офицерскую школу. Несколько лет назад он приезжал в Рязань на открытие памятника польско-советской Дружбы, в честь 40-летия Великого Войска Польского.

...В одном районе Рязанской области есть село Поляки. Может быть, оно образовалось во время последней войны? Но может быть, и раньше, в старинные года, что скорее всего. Ведь наши связи с Польшей имеют очень глубокие исторические корни.

В Рязани живут ветераны Великого Войска Польского, наши, русские и рязанские. Они поддерживают связь с польскими ветеранами и их родственниками. Поддерживают с ними связь и наши школьники, особенно 44-й школы. Они разыскивают ветеранов и их родственников, ведут с ними переписку, а также и со своими сверстниками, встречаются с ними и в Рязани, и в Польше, ездят к ним, а те к нам. В 44-й школе есть музей польско-советской дружбы. А еще там есть ансамбль ложкарей. И эти ложкари уже два раза выступали в Польше, показывали там свое искусство игры на ложках в Варшаве, Кракове и других городах.

Существуют также хорошие дружеские связи между Рязанью и ее польским побратимом городом Бельско-Бялой в Карпатах. И опять же между школьниками этих городов.

Например, я узнала из заметки молодого рязанского журналиста М. Жаворонкова в “Приокской правде” (кстати сказать, сына рязанского поэта Б. Жаворонкова), что этим летом наши школьники 44-й школы ездили в Польшу, в Бельско-Бялу “на каникулы”, а польские - к нам в Россию, в Рязань. Побывали они и в других городах. Но что удивило меня - они во время своих каникул не только отдыхали, совершали всякие интересные экскурсии, но и работали: польские ребята - в колхозах Спасского района, помогали там нашим колхозникам, а наши - в госхозах Чешинского района, помогали там “ихним” госхозникам.

При областной библиотеке имени М. Горького создан клуб друзей Польши.

В Рязани есть Общество польско-советской дружбы, которое работает в самых разных направлениях, помогает Рязани укреплять связи с Польшей.

2.

Есть у нас в Рязани такой магазин - “Книжный мир”. Скажу между прочим, что это мой самый любимый магазин в Рязани. И большая и лучшая часть книг моей домашней библиотеки, моего домашнего “книжного мира” - оттуда. Там я покупаю самые лучшие и самые нужные мне книги.

Это специализированный магазин. В нем есть специализированный отдел литературы и искусства социалистических стран - как бы рязанский филиал московского магазина “Дружба”: магазин в магазине, а там - книги писателей разных социалистических стран, Болгарии, Румынии, Венгрии, Чехословакии, ГДР, Югославии, Кубы, на языках этих стран и на русском. И, конечно, книги писателей Польши, на польском и русском. Они занимают там свое особое место. Среди них бывают и книги Сенкевича, и Пруса, и Конопницкой, и Ожешко, и Немцовой, и Мицкевича, и Ивашкевича, и Броневского, и Тувима... Опять же скажу между прочим, что все книги польских писателей, которые есть в моей домашней библиотеке, - оттуда. Все их я купила и покупаю там. И каждый, кто интересуется польской литературой, может купить там книги польских писателей, как и альбомы по искусству.

“Книжный мир” поддерживает связь с внешнеторговой фирмой “Арс Полона” и занимается активной пропагандой и распространением польской книги (не только польской, а всех, в том числе и прежде всего, конечно, русской, но мы сейчас говорим о польской).

При магазине есть, существует уж 20 лет клуб книголюбов имени Сергея Есенина. Это самый первый клуб книголюбов в Рязани и один из самых первых, а может, и самый первый и во всей стране. Он возник тогда, когда еще нигде не было никаких клубов книголюбов, даже и речи о них не было. Сейчас-то их везде много, и в Рязани, как грибов после дождя. Но это сейчас, а двадцать лет назад... Скажу между прочим, что это был и есть мой самый любимый клуб в Рязани. Я - давний член этого клуба, чуть ли не со дня его основания.

Бессменным основателем и руководителем этого клуба является заместитель директора магазина Альберт Васильевич Куликов. Ему не раз предлагали в другом магазине место директора, но он от него отказался, не пожелал бросить свое детище, расстаться со своим клубом, в который он вложил всю свою душу, все свои силы, весь свой талант организатора, всю свою жизнь. Он патриот своего клуба! В нем есть что-то от интеллигента XIX века, даже и во внешности и в манерах. В XIX веке он, наверное, держал бы салон и был покровителем литературы и искусства и всех бедных поэтов, художников, артистов. Но он и в XX веке нашел хорошее применение своим силам и способностям, даже при своей скромной зарплате.

Я спрашивала Альберта Васильевича:

- А как возникла у вас идея создать этот клуб?

Он сказал:

- Я не могу сказать - как. У меня была мечта: объединить всех любителей книги и искусства, сделать так, чтобы они могли собираться где-то все вместе и говорить о книгах, о литературе, об искусстве... и заниматься пропагандой культуры, нести ее в народ. Потом у меня возникла идея создать при магазине клуб...

В клубе около ста человек. Все они, как и руководитель, патриоты своего клуба. Это и поэты - Б. Жаворонков, Б. Шишаев, Т. Краснова, и журналисты - Е. Карпельцева, Л. Гоенко, и издатели - С. Цуканова, А. Хлуденев, и краеведы - А. Сторожева (она председатель Совета клуба), Д. Коновалов, В. Касаткин, и актеры - Е. Фадеев (лауреат всероссийского конкурса чтецов), В. Чирухин, А. Арменян (заслуженный артист Армянской ССР), и художники-фотографы - Е. Каширин (у него была фотовыставка в Польше), С. Аббакумов, П. Аббакумов, и певцы - В. Ивлев (заслуженный работник культуры), Г. Мусихин (сын полка), Н. Ермакова, С. Тлюняева, О. Разногорская, супруги Ячменниковы, и музыканты - пианистка М. Маргарян, скрипачка Т. Соколова, виолончелистка Т. Иванишко, пианист А. Арефьев (кандидат технических наук, доцент радиоинститута, выпускник Ленинградской консерватории), и барды - Н. Ибрагимов, В. Корнилов, и педагоги, и врачи, и инженеры, и юристы, и студенты, и рабочие, и ветераны войны и труда... и сами работники магазина... товаровед О. Меркулова, директор Л. Седова...

Они собираются раз в две недели. Проводят вечера. Вечеров этих за 20 лет прошло уж больше тысячи. Я сейчас не буду подробно останавливаться на всей работе клуба, она очень разнообразна, богата, интересна и серьезна (в нее входит и переписка с писателями - в клубе есть письма и книги с автографами от В. Лидина, К. Симонова, А. Твардовского, Р. Гамзатова, Э. Межелайтиса, Ю. Марцинкявичуса, С. Капутикян, Г. Эмина, В. Быкова, О. Гончара, П. Куусберга). Я скажу только о той работе, которая имеет отношение к Польше, к связи между Рязанью и Польшей. Каждый год клуб проводит декаду польской литературы и искусства, с целью их пропаганды. На эту декаду иногда приезжают представители фирмы “Арс Полона”.

Поэты читают свои стихи о дружбе народов, об общечеловеческих чувствах, актеры читают стихи польских поэтов Мицкевича, Словацкого, Ивашкевича, Тувима, Стаффа, Броневского, музыканты играют сочинения польских композиторов Шопена, Монюшко, Шимановского, Огинского, Винявского, певцы исполняют арии из польских опер, поют польские песни, филателисты показывают коллекции польских марок, нумизматы - коллекции польских монет, ветераны Войска Польского, есть у нас такие ветераны - врач И. М. Флореанович, подполковник в отставке И. Ерешко, рассказывают о Войске Польском, о своих связях с ветеранами, члены клуба, которые бывали в Польше как туристы, рассказывают о Польше, о своих встречах с поляками, о впечатлениях, которые они привезли из Польши, показывают польские сувениры... Устраиваются викторины на лучшее знание польской литературы и искусства. Победителям викторин вручаются призы: польские книги и альбомы.

Вот кое-какие темы вечеров польской декады: “Александр Пушкин и Адам Мицкевич”, “Дружба народов - дружба культур”, “Во имя мира на земле”, “Дружба, рожденная в борьбе”, “Как прекрасна земля и на ней человек...”.

3.

Появилась еще одна дружеская культурная связь между Рязанью и Польшей: это связь между театрами кукол Рязани и Бельско-Бялой. Наш театр кукол очень славится и в Рязани, и в стране, считается одним из самых лучших в нашей стране, даже лучше, чем театр Образцова в Москве, который переживает период если не упадка, то застоя.

Наш театр молодой. Ему 20 лет. Когда-то он не имел своего отдельного здания, занимал первый этаж одного из домов на улице Дзержинского и, как говорится, и этому был рад. Помнится, я, еще девочкой, выпускницей школы, брала от газеты “Рязанский комсомолец” первое интервью у его директора Оскара Майоровича Тагера. Он тогда мог только мечтать об отдельном здании для театра. И вот несколько лет назад, в 1982 году, театр переехал в отдельное, новое, свое собственное здание, построенное специально для него по проекту нашего местного архитектора В. Сытых (Образцов сказал, что из всех зданий театров кукол наше самое красивое в стране). Туда пришли новые - молодые, талантливые, смелые, перспективные актеры, любящие свою работу больше всего на свете, не жалеющие для нее ни сил, ни времени, ничего, полные самых фантастических творческих замыслов и самых благородных стремлений, не боящиеся экспериментов, поисков... приехали кто аж из Свердловска - Владимир Чирухин, Андрей Абрамов, Зоя Бгашева, Олег Терентьев, кто из Горького - в том числе новый главный режиссер актер Валерий Шадский, кто из Архангельска... целая труппа.

Если посмотреть, нет, даже не спектакли, а только список всего того, что ставит театр, каждому самому некомпетентному, далекому от него человеку будет ясно, что это незаурядный театр. А если посмотреть сами спектакли, то уж хочешь не хочешь, а станешь поклонником этого театра и, хочешь не хочешь, будешь ходить на все спектакли, ноги сами будут нести тебя туда, как в башмаках-скороходах. Он ставит такие вещи (не только для детей, но и для взрослых), которые вроде бы и поставить-то нельзя: “Любовь, любовь!..” по “Декамерону” Боккаччо, “Маленький принц” по Экзюпери, “Авдотья-рязаночка” по русской народной былине и по сценарию местной сказочницы Элеоноры Киселевой...

 

КТО РЕКОМЕНДОВАЛ МЕНЯ В ПОЛЬШУ?

- Ты, конечно, знаешь, кто рекомендовал тебя в Польшу? - спросил меня Н. Плиско.

- Ты знаешь, Нина, кто с тобой едет в Польшу? - спросил меня Н. Плиско.

- Нет, не знаю. Кто?

Он зачитал мне большой список в двенадцать поэтов...

- Ух ты!

Первым в списке стоял Андрей Дементьев. Он должен был быть главой, руководителем нашей советской делегации, группы. Но он почему-то не смог поехать в Польшу. И многие другие почему-то не смогли. Ольга Фокина, например. Она приехала из своей Вологды в Москву, чтобы ехать в Польшу, и... почему-то не поехала. Сказала, что она устала и у нее нет настроения. За этим и ехала тыщу верст, чтобы сказать, что она устала и не поедет? Зря дорогу катала.

От большого списка поэтов осталось и поехало в Польшу всего пятеро: Юрий Кузнецов и Олег Кочетков из Москвы, Григори Виеру из Молдавии, из Кишинева, Мзия Хетагури из Грузии, из Тбилиси, ну и я, автор этих строк, Нина Краснова из Рязани.

Ни с кем из них я раньше не была знакома лично. Только с Олегом Кочетковым немножко, но очень-очень шапочно. Помню, лет двенадцать назад он заскочил в альманах “Поэзия” за своей первой книгой, которая вышла в “Молодой гвардии”, в серии “Молодые голоса”, и которую он заказал там. Он заказал ее целую пачку - сто экземпляров, чтобы дарить своим родным, друзьям и знакомым. И я тогда удивилась и подумала: как много он заказал! куда ему столько? А теперь, когда у меня у самой вышло уже несколько книг, я понимаю, что сто экземпляров - это не только не много, а даже мало. Я заказываю по триста и больше экземпляров, и мне все равно их всегда не хватает. Начнешь дарить - не успеешь оглянуться, а у тебя их уже и нет. И бегаешь по магазинам, ищешь, рыскаешь, где бы еще экземплярчиков подкупить, чтобы еще кому-нибудь подарить.

По стихам и по книгам я была хорошо знакома, можно сказать, с одним Юрием Кузнецовым. Да и кто с ним не знаком (по крайней мере из поэтов)! Это самый известный, самый эпатажный, шокирующий и загадочный поэт периода, так сказать, безрыбья-беспоэтья семидесятых-восьмидесятых годов, об которого критики поломали все свои перья и зубы, самая яркая звезда на небе поэзии семидесятых-восьмидесятых годов, с самой шумной славой.

У меня было тогда пять его книг, и все их я читала не по одному разу. К тому же я следила за ним по газетам, журналам и альманахам и читала и его статьи и статьи о нем. Он был мне очень интересен и любопытен, как и весь шумный шум вокруг него, который самому ему порядком поднадоел, как и его слава.

Знакома я была по стихам и с Григори Виеру. Это самый известный поэт в Молдавии, как Имант Зиедонис в Латвии, как Расул Гамзатов в Дагестане... И не только по стихам я была знакома с Григори Виеру, но и по его песням, многие из которых поет София Ротару, в том числе такие прекрасные и популярные, как “Меланхолия” и “Романтика”.

Со стихами Олега Кочеткова я была знакома меньше, а со стихами Мзии Хетагури еще меньше, хотя и встречала и читала их в периодике.

Перед Польшей мы все, всей своей бригадой-ух, собрались в Иностранной Комиссии, в кабинете председателя А. Севергина.

А. Севергин и другой его коллега А. Лазуткин сказали нам:

- У нас в стране теперь демократия. Выбирайте себе руководителя делегации. Сами. Кого хотите.

- Меня не надо! - решительно заявил Юрий Кузнецов и махнул рукой в сторону, как бы отмахнул, отмел свою кандидатуру. Мы выбрали Григори Виеру.

- Да я никогда не был руководителем делегации и вообще никаким руководителем, - испугался было он и смутился и зарделся, как барышня.

- А теперь будете, - сказали мы ему. - Ничего. Не бойтесь. Мы все вам поможем. И не подведем вас.

А. Севергин и А. Лазуткин дали нам устные инструкции на дорожку, сказали, что раз у нас в стране теперь демократия, перестройка и гласность, мы можем вести себя за границей, в Польше совершенно свободно и говорить с поляками обо всем совершенно свободно и ни на кого не оглядываться. (Раньше свободно нельзя было, как я понимаю.) И пожелали нам ни пуха ни пера.

 

 

ГОСТИНИЦА НА КОЛЕСАХ

 

Поезд - это ведь тоже гостиница, только на колесах.

Я примчалась на вокзал, на Белорусский, откуда должен был отправляться поезд “Москва - Варшава”, раньше всех членов нашей делегации, нашей группы поэтов. На такси. И потому, что все билеты на поезд были не у кого-нибудь, а у меня (и если бы я опоздала, я сорвала бы всю поездку). И потому, что я вообще не люблю опаздывать куда-нибудь. Считается, что хуже всего на свете - это ждать и догонять. Но лучше подождать свой поезд лишний час, чем потом догонять его. Если твой поезд ушел, его не догонишь.

Поезд уже стоял на линии. Зеленый, как электричка “Березка”, но весь такой международный, внушительный, с польскими надписями на боках и сверкающий на солнышке, мне казалось, больше, чем все другие поезда.

 

 

НА ВОКЗАЛЕ В ВАРШАВЕ

 

У Михаила Задорнова есть юмористический рассказик о втором девятом вагоне, то есть о двух девятых вагонах, о том, как к международному поезду по ошибке прицепили два девятых вагона - первый был полный, с пассажирами, а второй пустой, без пассажиров, лишний, и как решили исправить ошибку и отцепить лишний вагон и по ошибке отцепили ночью и оставили стоять в чистом поле не второй, а первый вагон, с пассажирами.

И когда я узнала, что мне и всей нашей советской группе поэтов придется ехать в Польшу, в Варшаву не в каком-нибудь, а в девятом вагоне, а как раз в нем-то нам и пришлось ехать, я подумала: “Не отцепили бы его ночью, как в рассказе Михаила Задорнова...”

Но, слава богу, наш девятый вагон никто не отцепил, даже ночью, когда ему и всему поезду меняли колеса на границе с Польшей и ставили его с широких рельсов на узкие. (Может быть, не все читатели знают, что русские рельсы, русские железнодорожные пути (а теперь и советские) - самые широкие в мире, не такие, как у всех, не совпадают с международным стандартом, во всем мире они узкие, и только у нас в стране широкие, шире, чем у всех, и поэтому все поезда, которые следуют из нашей страны в другие страны, на границе переставляются с широких рельсов на узкие, с одних колес на другие, а которые следуют из других стран в нашу страну - с узких рельсов на широкие и опять же с одних колес на другие. Даже в рельсах, в железнодорожных путях, которые мы начали прокладывать еще в “золотом” XIX веке, выразилась наша широкая натура: “У всех рельсы узкие, а у нас пусть будут не такие, как у всех, а поширьше, с припуском! Лучше пусть будут широковаты, чем узковаты, лучше пусть будут великоваты, чем маловаты...”)

В Варшаву наш поезд прибыл в восемь часов утра - не по московскому, а по варшавскому времени, а по московскому в десять. Мы перевели свои стрелки на два часа назад, на варшавское время, ибо теперь нам предстояло целых шесть дней жить по варшавскому, а не по московскому времени. Живи по законам той страны, в которой живешь, и по времени той страны, в которой живешь, и не ходи, не лезь в чужой монастырь со своим уставом.

Перрон со всеми путями находился в туннеле и напоминал собой крытую станцию московского метро или скорее длинную крытую - с потолком и стенами - улицу, но улицу не при ярком свете дня, а при темноватом свете вечера и при ярком свете неоновых фонарей по бокам, вдоль путей. Метрах в двадцати от нас, от нашего места стоял прозрачный, весь из стекла, “домик” для пассажиров, “аквариум”, где можно посидеть и отдохнуть в удобных креслицах и подождать и не прозевать тех, кто должен приехать на поезде, или тех, кто должен встречать тебя с поезда.

Мы поставили наши багажи в одну кучу, чемоданы к чемоданам, сумки к сумкам, сумки к чемоданам и сумки на чемоданы, так что “среди перрона ровныя” образовалась возвышенность, и принялись ходить вокруг да около этой возвышенности туда-сюда, сюда-туда и вдоль по перрону и смотреть на часы и на перрон, в один его конец и в другой, и ждать, когда за нами придут, пусть без цветов и без музыки, только бы пришли.

В девять часов по польскому времени мы позвонили в посольство. Минут через двадцать за нами приехали на такси две милые пани, которые - то одна, то другая, то обе - будут сопровождать нас во все дни праздника, как два добрых ангела-хранителя: пани Ирена - сотрудница общества польско-советской дружбы, с большим стажем работы в этом обществе, светлая полячка с желтыми волосами, голубыми глазами и бело-розовым лирическим лицом, и пани Божена - переводчица, темная полячка с коричневыми волосами, карими глазами и смугловатым интеллектуальным лицом. Как о русских светлого и темного типа у нас говорят: Русь светлая и Русь темная, - так о полячках пани Ирене и пани Божене можно сказать: Полона светлая и Полона темная.

Они повезли нас в гостиницу “Форум” и всю дорогу сокрушались и просили прощенья, что не могли встретить нас раньше, хотя совсем не были виноваты в этом. Виновата была международная почта, которая только на другой день доставила в общество польско-советской дружбы телеграмму о том, что советская делегация приезжает на праздник поэзии такого-то числа таким-то поездом в таком-то вагоне. Мы прибыли в Варшаву раньше телеграммы.

 

 

ОТЕЛЬ “ФОРУМ”

 

На шесть дней праздника поэзии гостиница “Форум” в центре Варшавы должна была стать (и стала) нашим вторым домом, не гостиница, а отель. От вокзала до отеля мы ехали на такси минут пятнадцать. Я не знала, по каким улицам мы ехали, но после посмотрела план центра Варшавы, который я начертила от руки и вклеила в свою тетрадь о Польше, и установила сама для себя, что мы ехали, наверное, от улицы Товаровой по главным магистралям Варшавы - Иерусалимским Аллеям и улице Маршалковской. Из окна такси, конечно, мало что увидишь и рассмотришь (с городом, как и с человеком, надо знакомиться не через стекло машины и не на “бегу”, не на скорости шестьдесят - или сколько там? - километров в час; после я познакомлюсь с ним лучше и ближе и сама, своими ногами не один раз пройду по его улицам, в том числе и по Маршалковской, и по Иерусалимским Аллеям), но все же и из окна такси я кое-что увидела: историю и современность с печатью не временности, а вечности, ряды прекрасных зданий - одно прекраснее другого, которые складывались, оформлялись в прекрасные черты лица прекрасного города и являли собой части этого лица. Бывают такие черты: сами по себе и неплохие, и даже очень хорошие, и даже красивые - глаза, губы, нос, лоб, брови, подбородок, а между собой они не сочетаются, как-то не так располагаются на лице и не делают его красивым, а делают некрасивым и даже неприятным и отталкивающим. Варшава имеет прекрасные черты лица, которые располагаются на нем особым прекрасным образом и сочетаются между собой и делают его красивым, очаровательным и милым сердцу. Да притом это благородное, ухоженное лицо, с тонкой, искусной косметикой, которая выделяет на нем все, что надо выделить, и делает его еще более прекрасным, привлекательным и впечатляющим. И главное я почувствовала, что я - в столице Польши, в городе “мирового ранга”, как сказал бы Юрий Нагибин. И даже почувствовала что-то общее между Москвой и Варшавой - наверное, у всех столиц есть что-то общее: то, что делает столицу не похожей на нестолицу, как есть что-то общее у самых не похожих друг на друга провинциальных городов. И почувствовала Варшаву не чужим для себя городом, а родным, который я давно знаю, и подумала, что я не побоялась бы заблудиться, потеряться и пропасть в Варшаве, как и в Москве. Как и тогда, когда я много лет назад первый раз приехала из Рязани в Москву, вчерашняя школьница, девочка с косичками и бантиками, которую мама никогда никуда не пускала дальше своей юбки, я не побоялась, что я заблужусь, потеряюсь и пропаду в Москве, потому что она не чужой, а родной для меня город, который я люблю, я подумала: “Даже если я и заблужусь здесь, я не пропаду. Это в чужом и чуждом городе можно пропасть, а в городе, который ты любишь и считаешь родным, пропасть нельзя”.

Отель “Форум” - высокое вертикальное здание в пятнадцать или двадцать (не знаю во сколько) этажей (я не считала), с горизонтальными пристройками. Крик архитектуры семидесятых годов. Из стекла и бетона. Идеальный вариант этого типа архитектуры. Не примитивная коробка с голыми стенами, а нечто более изысканное и причудливое, даже с некоторыми элементами “современного барокко”, хотя в целом и лаконичное по форме и исполнению (автор проекта С. Сомуельсон).

Вестибюль отеля не похож ни на один из всех, какие я видела. И, как мне показалось сначала, вообще не похож на вестибюль гостиницы, скорее на что-то среднее между залом ожидания на Курском вокзале и интимной гостиной. Нетипичный, непривычный вестибюль. Но очень уютный и удобный, если разобраться.

Мне там больше всего запомнился уголок отдыха на ползала - маленький столик, толстоногий, коротконогий, упористый, а вокруг него большущие, развалистые кресла, сшитые будто бы из тройных матрасов и рассчитанные будто бы на бездиетные зады Гаргантюа и Пантагрюэля. И еще запомнился потолок с красными, желтыми, зелеными, розовыми, белыми, синими и голубыми огнями светильников, рассыпанными по нему, как звезды по небу, которые мне, впрочем, может быть, приснились? А еще запомнился ящик для ключей удлиненного, похожего на стоечку в баре, темно-коричневого, полированного стола администратора. Ящик покатый, с щелью. Бросаешь ключ от своего номера в щель, и он, как по горке, скатывается в стол. Не обязательно свой ключ от номера совать в руки администратору, когда ты идешь, уходишь куда-то из гостиницы. Брось, положи его в ящик, в щель, и ступай себе. Не дергай, не тревожь, не тормоши попусту администратора. У него же не один “постоялец”, а сколько - на пятнадцати-то или двадцати этажах?

Нам достались номера, кажется, на шестом этаже. Люксы.

Со всеми современными удобствами - с телефоном, санузлом и ванной. И с чистотой и порядком. Мне достался номер на двоих с Мзией. В конце коридора, около комнаты горничной (горничных у нас чаще всего зовут дежурными по этажу). Приятный номерок.

У окна круглый журнальный столик. На него я поставила никелированный мини-будильничек со звоночками-молоточками. Хоть во мне, где-то внутри меня есть свой незримый символический будильник, который поднимает меня по утрам, но я решила, что и реальный не помешает, и прихватила его с собой на случай, если тот, который во мне, не сработает.

В коридорчике, в стенке - шкаф для одежды и обуви. Мы весь его забили своими нарядами, и он стал похож на шкаф артистической костюмерной. По количеству наших нарядов в шкафу никто не сказал бы, что в номере поселились только две пани, а не четыре и не пять. Их хватило бы и на четыре и на пять “пань”.

 

 

ВСТРЕЧА С ВАРШАВОЙ. ОТКРЫТИЕ ПРАЗДНИКА

ВАРШАВСКАЯ ОСЕНЬ ПОЭЗИИ

 

1.

 

- Сейчас мы пойдем сходим в Дом культуры, - сказала нам пани Ирена.

- А оттуда пойдем на открытие праздника, - сказала пани Божена.

И мы пошли за нашими Сусаниными в Дом культуры. Не поехали, а пошли. Своими ногами. По Польше! По Варшаве! Не со скоростью такси, 60 км в час, а со скоростью пешеходов. По тем самым улицам, которые мы два часа назад, когда ехали с вокзала в отель, видели из окон такси: по улице Маршалковской и Иерусалимским Аллеям. Я, правда, еще не знала, как они называются. Я шла по улицам, которые для меня пока никак не назывались, то есть назывались одним общим словом: Варшава. Не знаю, что думали и что чувствовали Григори Виеру, Юрий Кузнецов, Олег Кочетков и Мзия Хетагури, а я думала: “Я иду по Польше! По Варшаве!” - и чувствовала, какой важный для себя исторический момент я переживаю. И видела перед глазами столько всего яркого, нового, ошеломляющего, ослепляющего, красивого немосковской и нерязанской красотой, что не знала, на что смотреть, и ни на чем не могла сосредоточить своего внимания. И проплыла несколько улиц как во сне, как сквозь некую дневную светомузыку. И, можно сказать, ничего не увидела, хотя смотрела на все во все глаза. И ничего не запомнила, кроме того, что я первый раз в жизни шла по Варшаве и что я думала: “Я иду по Варшаве! По Польше!” и что я чувствовала, какой важный исторический момент я переживаю.

Первое, что я увидела и запомнила в Варшаве во время первой прогулки, первой экскурсии, по пути в Дом культуры, была Замковая площадь, Зигмунтова колонна на ней и Королевский замок!

Я так мечтала увидеть все это, так хорошо изучила и запомнила все это по польским журналам, по открыткам и по путеводителю, что не могла пройти мимо и не узнать всего этого в “лицо”.

Сначала я увидела и узнала Зигмунтову колонну, колонну польского короля Зигмунта III Вазы - Сигизмунда III, если говорить по-русски, но мне почему-то удобнее называть ее по-польски (потому что я читала путеводитель на польском языке, и глаза у меня привыкли к Зигмунту, а не к Сигизмунду, да и в стихах польских поэтов на русском языке он фигурирует как Зигмунт). Он стоит на самом верху колонны, в рыцарских доспехах и в развевающейся мантии, полусогнув правую ногу и опираясь на левую и, как на копье или знамя, на длинный, выше него, католический крест в левой руке. Король этот около 400 лет назад, в 1596 году перенес королевскую резиденцию и весь королевский двор из Кракова, древней столицы Польши, в Варшаву, в Королевский замок, и саму столицу перенес в Варшаву, сделал Варшаву столицей Польши. До него Варшава была провинцией, деревней. Некоторые краковяне даже считают, что он потому перебрался туда, что был слаб здоровьем и врачи посоветовали ему жить в деревне. Но до него жила там и польская королева Бона, итальянка по крови, “варшавянка по выбору”, которая не жаловалась на здоровье, и его предшественник, последний король династии Ягеллонов Сигизмунд II Август - сын Боны и Сигизмунда I Старого...

Зигмунт III - сын шведского короля и Катажины Ягеллонки. Родился в 1566 - умер в 1632 году. Получил иезуитское воспитание. Был не только польским королем, первым из династии Вазов, но какое-то время и шведским. На доске колонны, “с западной стороны цоколя”, написано (я, правда, прочитала это не на самой доске, а в альбоме “Польша”): “Зигмунт III волей свободных выборов польский король, а по крови, по праву наследования и закону король Швеции”. Он воевал со Швецией, боролся за трон, как и вся династия Вазов, и пытался навязать Швеции с ее протестантизмом католицизм. Между прочим, он воевал и с Россией, поддерживал Лжедмитрия I. Для России, как и для Швеции, он получается плохой, а для Польши и Варшавы - хороший. И я хоть и знаю, что для России он плохой, а когда смотрю на колонну, как бы забываю об этом и смотрю на нее хорошими глазами и не бросаюсь с кулаками ни на нее, как Евгений на Медного всадника: “Ужо тебе!”, ни на поляков: “Ужо вам!” Если мы будем сводить с кем-то исторические счеты, а кто-то с нами, что же будет? Вендетта! Конец мира! Кто прошлое помянет, тому глаз вон. Да и потомки не отвечают за своих предков. Мало ли что те творили и разделывали. “Сын за отца не отвечает”, как сказал Александр Твардовский. А за деда, прадеда и пра-пра-пра тем более.

Зигмунтова колонна, как и Королевский замок, является символом Варшавы, “наистарейшим и наихарактернейшим”, как говорится в путеводителе. Она была поставлена в 1644 году при сыне Зигмунта III Владиславе IV, который пожелал увековечить своего отца. Автор ее - архитектор К. Тенкалла. В 1944 году она была разбита немцами. Для Германии он тоже, что ли, был плохой? Но для Польши-то хороший! Надо уважать чужие святыни, даже если они тебе не нравятся, и не лезть в чужой монастырь со своим уставом. Если все будут лезть в чужие монастыри со своими уставами и делать там все, что вздумается, что же будет? Черт знает что! В 1949 году она была восстановлена поляками.

У Владислава Броневского, который “жил на Краковском предместье, в двух шагах от Колонны”, есть стихи о ней, о том, как она ему дорога:

 

Король Зигмунт Третий был скверный король,

но я не расстанусь с Колонной.

 

Ага! Оказывается, не все и поляки считают его хорошим! Кто-то и “скверным”. Но каким бы он не был и кто бы каким бы его не считал, а варшавяне и сам Владислав Броневский, конечно же, не могут считать его только плохим и, конечно же, считают его хорошим и любят его уже за то, что он перенес столицу Польши в Варшаву.

- Это Зигмунтова колонна! - воскликнула я и для верности спросила у пани Ирены и пани Божены. - Да? Она?

- Да, это она, - подтвердили они.

Тут же увидела и узнала я и Королевский замок. Из красного камня старинного красного цвета, с узкими клетчатыми окошками, с крутой красной крышей, с маленькими - в два ярусика - башенками по углам крыши, с двумя большими - в пять ярусов - башнями посередине переднего и заднего фасадов, друг напротив друга, врастающими в стены или вырастающими из стен, с шатровыми маковками, пирамидками подмаковок и шпилями, с часами на больших башнях. Где Зигмунтова колонна, там и Королевский замок.

В XIII-XIV веках Королевский (по-польски Крулевски) замок был крепостью мазовецких князей, потом “дачей” польских королей, а с 1596 года по 1794 - их резиденцией и местом сеймов. Здесь, кстати, была провозглашена первая в Европе Конституция 3 Мая, на три месяца раньше, чем во Франции. С 1921 года по 1939 здесь была резиденция президента. Теперь здесь музей, богатейшее собрание ценностей, произведений искусств (в основе которого - коллекции мазовецких князей и польских королей).

Кто автор замка? У него много авторов и соавторов, одного назвать нельзя. Он много раз перестраивался - и в XVI веке (по проекту Дж. Куардо), и в XVII (по проекту Д.Тревано и др.), и в XVIII (по проекту К. Пепельманна, а потом Я. Фонтана и Д. Мерлини), первый раз при Зигмунте III, последний раз при Станиславе Августе Понятовском (кстати, оба они были меценатами, покровителями искусств, как и многие польские князья и короли).

Во время войны, в 1939-1944 годах, замок был разграблен, разрушен и сожжен. После войны, в 1971-1974 годах, восстановлен по проекту Л. Богуславского.

- Это Королевский замок! - воскликнула я и для верности спросила у пани Ирены и пани Божены. - Да? Он?

- Да, это он, - подтвердили они.

Это был и есть один из наикрасивейших замков во всей Европе. Он королевский - не только потому, что называется так.

Тут же я окинула глазами всю Замковую площадь и увидела ее всю и воскликнула:

- Это Замковая площадь! Это Старе Място! - и уже не спрашивала у пани Ирены и пани Божены, да или нет.

- Да, - подтвердили они. И, наверное, не поняли, чему я так радуюсь. Как не поняли этого, наверное, ни Григори, ни Мзия, ни Юрий, ни Олег.

Я радовалась тому, что увидела Замковую площадь, Королевский замок и Зигмунтову колонну! Мечтала увидеть, больше всего мечтала увидеть не что-нибудь, а их, то есть Старе Място, а в Старом Мясте - их, и увидела! И радовалась тому, что я узнала их! Сама!

Как людей не всегда можно узнать по фотокарточкам - на фотокарточках они бывают такие, а в жизни другие, на фотокарточках красивые, а в жизни, смотришь, нет, или наоборот, так и город, так и достопримечательности какого-то города не всегда можно узнать по фотокарточкам. Я радовалась тому, что узнала их и что они оказались такими же красивыми, какими я представляла их себе по фотокарточкам, и даже еще красивее, чем на фотокарточках! И еще радовалась тому, что увидела их тогда, когда совсем не ожидала увидеть, что они были для меня сюрпризом, который сделала мне Варшава!

Сколько раз я потом за шесть дней праздника проходила по Замковой площади! И каждый раз я смотрела, взирала снизу вверх на Королевский замок и Зигмунтову колонну и каждый раз видела их, как первый раз. Честно говоря, я даже не запомнила, не помню, что еще есть на площади, кроме них, помню, что какие-то дома, которые заслуживают того, чтобы находиться там, но убей меня не помню, что за дома. Потому что смотрела я каждый раз только на Королевский замок и на Зигмунтову колонну! Все время поворачивала голову к ним, как во время парада участники парада поворачивают головы к трибунам.

От Замковой площади мы пошли по узенькой старинной улочке, кажется, она называется Иезуитов, и она привела нас... на площадь рынка Старого Мяста, которую я тоже мечтала увидеть!

На улочке мне бросились в глаза два костела с католическими крестами под небом. Я спросила пани Божену или пани Ирену, как они называются.

- Это костел Святого Яна, - сказала она об одном из них.

Святого Яна! Я мечтала увидеть костел Святого Яна! Кафедральный собор Святого Яна Крестителя! Из путеводителя я знаю, что там проходила коронация польских королей и что там хранятся саркофаги писателя Г. Сенкевича, президента Г. Нарутовича, архиепископов... и “мещан” (то есть горожан).

Это старейший собор в Варшаве. Он построен в XIV веке, не весь, а его основной корпус “с навами” (а что такое “навы”, я не знаю) - в готическом стиле. Позже была сооружена, пристроена башня, а еще позже - капеллы. В середине XIX века он был перестроен в неоготическом стиле (по проекту А. Идзиковского). Во время войны, в 1944 году, почти весь был разрушен, а после войны, в 1948-1956 годах, восстановлен.

А о другом костеле она сказала:

- Это костел Иезуитов.

О нем я знаю, что он построен в XVII веке, в готическом и ренессансном стиле, при Зигмунте III (он же был иезуит, и воспитание у него иезуитское). В 1944 году костел этот, как и костел Святого Яна, был разрушен, снесен. А после войны, как и он, восстановлен.

Славится больше, пожалуй, костел Святого Яна. А мне больше нравится костел Иезуитов. Костел Святого Яна почему-то кажется мне каким-то модерновым в надвратной части с ее вертикальными каменными полосами и как-то режет глаза. Костелам и церквям не идет быть модерновыми - некультовым домам еще туда-сюда, бог с ними, но костелам и церквям - нет! Они от этого теряют что-то святое, священное и величественное и не вызывают благоговейного отношения к себе. Хотя где-где, но в Варшаве все дома, все памятники, которые были разрушены в войну, а потом восстановлены, в том числе и костел Святого Яна, вызывают благоговейное отношение к себе и кажутся святыми, священными и велчественными. Да и, может, он кажется мне модерновым только потому, что я никогда не видела таких и подобных костелов? Сам-то по себе он красив. А в конце-концов ренессансный стиль - тоже в какой-то степени модерновый перед готическим, а классический и перед готическим и перед ренессансным.

Площадь рынка Старого Мяста представляет из себя большую, не круглую, а квадратную, каких я никогда не видела, мощенную булыжником площадь, окруженную, как стенами, четырех-и пятиэтажными домами нежных акварельных тонов - зеленоватых, желтоватых, розоватых, охристых, с красновато-коричневыми и оранжево-коричневыми острыми крышами вафельной структуры и с мансардами.

Первое, что я увидела на площади рынка Старого Мяста, была... белая лошадь! с черным экипажем в стиле XIX века! и с двумя “пассажирами” в экипаже, с двумя поляками - “паненкой” и “хлопцем”, девушкой и парнем, женихом и невестой в свадебных нарядах! Лошадь прошла в двух шагах от меня и от всей нашей группы и... цок, цок, цок... исчезла в маленьком проулке. И мне невольно вспомнились стихи Ярослава Ивашкевича о золотой карете:

 

Торопится белый Амур в золотой карете.

 

- Здесь можно прокатиться на лошади, в экипаже? - наивно спросила я пани Ирену и пани Божену. О свястая простота! (Симплициус Симплицисимус!)

- Можно, но за очень большие деньги, каких у вас нет, - ответили они.

В XIX веке, да еще и в XX, лет семнадцать назад, можно было кататься на лошади, как на троллейбусе и как на такси, и за ту же цену, что на троллейбусе и на такси.

А что такое Старе Място? Может спросить кто-то. Ну уж, не знать, что такое Старе Място, это надо каким же темным человеком быть! Скажет некто, уникум, который знает все. И всё же кто-то может не знать, что это такое, и спросить. И лучше, я считаю, спросить, если не знаешь, не бояться показаться темным человеком, чем не спросить, но зато так и не узнать и остаться темным. Не все же были в Варшаве и не все же читали путеводители по Варшаве, да еще на польском языке, и не все же видели альбомы и открытки с фотографиями Варшавы и картины Белотто-Каналетто и не все же читали специальные книги о Польше. Кто-то может и не знать. А я хочу, чтобы каждый, кто не знает, что такое Старе Място, знал, что это такое. Отвечаю. Это старая часть Варшавы, та часть, “откуда есть пошла” Варшава. В буквальном переводе на русский язык Старе Място - это Старый Город.

В каждом городе есть свое Старе Място, свой Старый Город. И в Москве, и в Рязани. “Старе Място” каждого города - это сердце каждого города, без которого он умрет, без которого он - не он. И у каждого “Старого Мяста” есть свой центр. В Москве - это Красная площадь и Кремль. В Рязани - это Рязанский кремль и Кремлевский Вал. В Варшаве - это Замковая площадь, Зигмунтова колонна и стены Старой крепости.

Старе Място с крепостью и стенами возникло 700 лет назад, в конце XIII века, на берегу Вислы, на одном из портовых путей. Первые поселения на берегу Вислы, как считается, возникли в Х веке, первые торговые пути через нее в XII, а один путь, который называется “Е-7”, с юга Европы, из Рима к Балтике, куда купцы ходили за “золотым камнем” янтарем, возник 1,5 тысячи лет назад, но Старе Място, как я сказала, в XIII веке. Это - век рождения Варшавы. А официальным годом рождения Варшавы считается 1338 год, когда нунции папы Бенедикта XII по поручению папы сделали первое подробное описание Варшавы.

В конце XIV века за стенами старой Варшавы появилась новая Варшава, которая потом выросла в восемнадцатитысячный город, потом в “маленький миллионный город”, а теперь почти в двухмиллионный город по обеим берегам Вислы.

Во время войны вся-вся Варшава была разрушена на 85-90%, в том числе и Старе Място и все другие старинные и новые районы Варшавы. Она вся-вся лежала в сплошных руинах. И это были не те прекрасные руины, которые мы можем видеть на картинах мастеров руинной живописи Гюстава Робера и Жана Пиллемана и которыми можем любоваться, а жуткие, страшные руины, содрогающие душу. Казалось, что Варшава никогда не поднимется из них, никогда не воспрянет. Кое-кто даже предлагал перенести столицу Польши в другое место. Но варшавяне не бросили свою Варшаву и в первый же день после освобождения Варшавы, после войны взялись разгребать руины Старого Мяста и поднимать Варшаву из руин. И подняли! И восстановили ее! Всю до камушка! Причем многие старинные районы и уголки Варшавы с их памятниками они восстановили точь-в-точь в том самом облике, какой они имели раньше: и Старе Място, и Нове Място, и Краковское предместье, и Нове Свят, и Лазенки... Они восстанавливали их по воспоминаниям, по фундаментам, по чертежам, по фотографиям и по картинам итальянского художника XVIII века Белотто-Каналетто, который жил в Варшаве и написал и оставил 26 портретов Варшавы - целую галерею. Кстати сказать, в Варшаву он попал случайно. Ехал работать в Россию, в Петербург по приглашению Екатерины II, заехал “на огонек” в Польшу, в Варшаву, к своему товарищу художнику Марчелло Бачарелли (который, кстати сказать, написал и оставил свою галерею - портреты польских князей и королей) и до того был очарован Варшавой и до того полюбил ее, что остался в ней жить навсегда. Сама судьба, что ли, задержала его там, знала, какую роль он должен будет сыграть для Варшавы?

Варшавяне восстановили не только памятники архитектуры, дома и улицы, но даже и сам дух Варшавы, и, как точно и тонко написал в своей статье о Варшаве Леонид Жуховицкий, даже “пыль веков”! Вот это патриотизм! Самый истинный и самый высший патриотизм! Молодцы, варшавяне! С них бы надо всем брать пример, в том числе и русским, в том числе и москвичам и рязанцам.

Когда идешь по Варшаве, даже не веришь и даже как бы забываешь, что в войну она была вся разрушена. До того она прекрасна и светла, без всяких следов трагедии на лице. И когда смотришь на ее старинные памятники архитектуры, которым чуть больше сорока лет, даже не думаешь о том, что все они - гениальные копии оригиналов. Воспринимаешь их как оригиналы, которым семьсот, четыреста, двести и сто лет.

“Нынешней Варшаве чуть больше сорока лет. Но она осталась древним городом, не потеряв ни одного из своих веков”, - пишет Леонид Жуховицкий. И кто скажет, что ей не семьсот лет!

Петр Рафальский в тексте к альбому “Варшава” (1985) пишет, что варшавяне - “легкомысленные” и “беззаботные” люди. И такими их считают многие, как и парижан. И такими они сами любят казаться и представляться всем.

Но разве легкомысленные и беззаботные люди могли бы сделать то, что сделали варшавяне?! Нет! Никогда! Они сказали бы: “А-а! Зачем восстанавливать Варшаву? А-а! Зачем нам возиться с обломками, с этими королевскими замками и дворцами и с этими костелами - восстанавливать их? Легче на их месте построить что-нибудь новое!.. Или на худой конец разбить скверы...”

Легкомысленные и беззаботные люди не только не будут восстанавливать своих памятников - они снесут, взорвут и сровняют с землей и те, что есть: “Зачем они нам? Эти пережитки прошлого? “Мы наш, мы новый мир построим!” Или устроят там склады комбикормов, картошки, зерна или стеклотары, как, между прочим, и поступили со своими памятниками русские, которые не считают себя легкомысленными и беззаботными и которых, кажется, никто не считает такими.

Не представляю, как варшавяне могли бы устроить склад комбикормов в костеле Святого Яна или Святого Креста или поставить на месте Королевского замка пивпалатку. И не представляю, как они могли бы взорвать все это своими руками?

В Варшаве нет памятника варшавянам, которые восстановили Варшаву. Но разве Старе Място само по себе - не памятник им?! Но разве Нове Място, Краковское предместье, Нове Свят, Лазенки... сами по себе не памятники им?! Но разве не памятник им - сама Варшава?!

Вся Варшава, включая и старые, и новые районы, - это святой, священный, величественный памятник, который языком всех варшавян и языком всех поляков говорит: “Варшава не сгинела! Польска не сгинела!” Памятник, перед которым хочется преклониться.

 

2.

 

Дом культуры, куда мы держали свой путь, находится на площади рынка Старого Мяста. Но не прямо в центре, как какая церковь или костел, а в стороне, в ряду других домов, которые по стилю сочетаются с Домом культуры, а стиль у них типично польский и европейский, может быть, с какими-то немецкими чертами, все дома там стоят по сторонам, по бокам площади.

Мы не рассматривали, не обследовали Дом культуры. Не смотрели, какой там зал и на сколько мест, какие комнаты и что там, не ходили по углам и не обнюхивали их. Поднялись по “немодной”, которые сейчас становятся модными, лестничке в кабинетик администратора. Кабинетик как кабинетик. Без особых примет. Рабочий, тесный, на два стола и пять стульев, с застекленным и явно перевыполняющим свою отведенную ему роль, перегруженным бумагами, рулонами, книгами, альбомами и еще чем-то шкафчиком или сервантиком у двери и, кажется, переходящим знаменем в красном углу.

В этом самом кабинетике пани Ирена, не в торжественной, а простой обстановке, вручила нам программки праздника на каждый день - двойные и одиночные карточки одинакового формата и разных цветов. Двойные - зеленого, серого и желтоватого цвета, с нарисованным на “титуле” листом в форме сердечка, а одиночные - белых цветов, да не одного белого, а разных: собственно-белого, чистого белого, белого матового, белого кремового, белого снежного... Каждая карточка служила приглашением и пропуском на какое-то мероприятие праздника. Например, белая кремовая карточка с гербом Варшавы, а герб Варшавы это корона и сирена со щитом и мечом, - на встречу с властями города (na spotkanie z wladzami miasta) 25. 09. 1987 в 15. 00, белая матовая карточка - на авторский вечер “Поэты мира” (na wieczor autorski Poeci swiata) 22. 09. 1987 в 17. 30, зеленая двойная карточка - в Галерею Искусств в Петракозах (do Galerii Wiejskiej w Petrykozach) 26. 09. 1987, желтоватая и серая двойные карточки - на встречу с участниками Варшавской Осени Поэзии’87 (na spotkanie z uczestnikami Warszawskiej Jesieni Poezji) 21 и 25. 09. 1987 в ресторане “Адрия”...

На каждый день - свои карточки, свои листочки Осени Поэзии.

Забегая вперед, скажу, что никаких карточек, никаких “пропусков” у нас никто нигде не спрашивал и не проверял.

Я сохранила их себе на память. И люблю раскладывать их на столе и смотреть на них. Они для меня - как некий гербарий Осени Поэзии. Я думаю теперь: а почему я не привезла из Польши ни одного листа с дерева? Взять бы мне и засушить бы на память хоть один лист с дерева той Осени Поэзии!.. Что же я не догадалась?! Поэтесса называется!

А еще пани Ирена дала нам ксерокопийные книжечки с расширенной программой праздника - так сказать, с полными “режимами” дня на каждый день, расписанными по часам и минутам, и с фамилиями всех-всех участников праздника из разных стран, где есть и наши фамилии, и моя в том числе (но эту книжечку взял у меня Н. Плиско - для консультации, и я теперь не могу заглянуть в нее, чтобы уточнить для себя что-то; он, правда, обещал отдать мне ее).

А еще пани Ирена дала нам по ксерокопийной книжечке с “кратким”, но исчерпывающим очерком Томаша Милковского о польской культуре (я использую его в главе о польской литературе).

А еще... еще пани Ирена дала нам всем по значку с эмблемой Варшавской Осени Поэзии!

О, это очень оригинальный значок! Варшавская финифть. Размером он со спичечный коробок, то есть довольно большой, с подзакругленными уголками и с “грифом” внизу: “Варшавская Осень Поэзии”. На черном фоне стоит древо Поэзии, коричневого, бежевого, оранжево-золотого и кое-где слегка зеленоватых цветов, сгущенных, сгущающихся и рассеивающихся, с толстым, крепким стволом и с пышной, богатой кроной, но на кроне не листья, а буквы разных размеров, латинские, многие из которых походят на русские. Эти буквы-листья висят на древе не в рядок, не рядками, а в таком порядке, в каком висят листья на деревьях, в рассыпанном, хаотичном порядке, одни так, другие сяк, одни так, другие этак, и прямо, и боком, и вверх тормашками... А некоторые листья слетают с ветвей во все стороны... Красивая, очаровывающая и волнующая душу, грустная, то есть грустноватая картина, полная поэзии, символов и невыразимого смысла.

Мне, когда я увидела и рассмотрела ее, пришли на память строчки Сергея Есенина:

 

Как дерево роняет тихо листья,

Так я роняю грустные слова...

 

Есенин сравнивал себя (а в своем лице и вообще поэта) с древом Поэзии, а слова, стихи - с листьями. И поэзию представлял древом с листьями-словами, с листьями-стихами.

В эмблеме Варшавской Осени Поэзии я вижу и чувствую художественный образ, художественную мысль Сергея Есенина. Эта эмблема - как иллюстрация его художественного образа, его художественной мысли. И все время, когда я смотрю на эту эмблему, мне приходят на память строчки Сергея Есенина:

 

Как дерево роняет тихо листья,

Так я роняю грустные слова...

 

Хотя Есенин ронял свои слова на русском языке, а не на латинском.

И еще мне приходят на память его строчки:

 

Все пройдет, как с белых яблонь дым.

 

И еще строчки:

 

В саду горит костер рябины красной,

Но никого не может он согреть.

 

Есенин сравнивал цветенье яблонь с дымом. А у автора эмблемы листва поэзии, крона поэзии походит на дым, рассеивающийся в пространстве.

Есенин сравнивал рябину с костром. А у автора эмблемы крона поэзии походит на костер, но не красный, а оранжево-золотой, с отблесками и с рассеивающимися в черном пространстве искрами-стихами, словами, буквами. Это костер, который и светит, и греет, а не только горит.

Я думаю, что автор эмблемы чем-то родственен Сергею Есенину. Не чем-то, а художнической сущностью, мировосприятием и душой. Хотя он и поляк.

Мзия тут же нацепила эмблему на лацкан своего плечистого пальто. А я на свою водолазку.

А между прочим, в Прибалтике, кажется, в Литве, есть праздник Весна Поэзии. Да, в Литве, в Вильнюсе. Ему уже лет двадцать, точнее двадцать четыре года. А празднику Осени Поэзии, интересно, сколько лет? Что же я не спросила у пани Ирены или пани Божены? Не догадалась как-то. Или постеснялась.

 

3.

 

Я думала, что открытие праздника Варшавская Осень Поэзии, или, как его еще называют, Варшавская поэтическая Осень, будет проходить не в четырех стенах, а на природе, не под потолком, пусть и очень высоким, а под небом, на вольном воздухе, как, например, проходят у нас в России Есенинские, Блоковские, Ахматовские, Фатьяновские праздники. Думала, что, может быть, он, будет проходить в какой-нибудь, например, Саксонской роще или в каком-нибудь, например, Лазенковском парке, среди деревьев, кустов, цветов и травы, где лучше всего чувствуется осень и где она выглядит особенно поэтичной и лиричной. Думала, что участники праздника соберутся на эстраде или у какого-нибудь памятника, например, Адаму Мицкевичу, и будут выходить к микрофону и читать, читать свои стихи, и ветер будет разносить их по воздуху, по всей Варшаве, как осенние листья, вперемешку с листьями.

Но открытие праздника проходило не на природе, а в четырех стенах, не под небом, а под потолком, в Доме литературы, который находится в Краковском предместье. Правда, то, что он находится в Краковском предместье, я узнала только теперь, почти через год, когда внимательнее просмотрела программку этого праздника. А тогда, и в первый день, и во все следующие дни, вплоть до последнего, шестого, я не знала и почему-то ни у кого не спрашивала, на какой он улице, хотя за шесть дней мне пришлось побывать там не один раз и я, при всей своей слабой ориентации, наверное, могла бы найти его даже и без пани Ирены и без пани Божены. Для меня он находился просто в Варшаве, на углу какой-то, конечно же, красивой, улицы (в Варшаве все улицы красивые), очень привлекательный, притягательный и радушный дом со ступенями вдоль всего фасада.

Участники праздника, а их было... как бы мне не соврать... человек двести! не только от нашей страны и не только от Польши, а и от других стран, собрались в актовом зале на втором этаже и расселись по рядам-ярусам, группа к группе. Наша группа села ряду в пятом: Григори, я, Юрий, Олег и Божена с нами. А Мзия куда делась? Мзию “похитил” польский поэт Александр Навроцкий, ее товарищ, с которым она познакомилась в Польше в 1986 году.

- Мзи-и-я! - крикнул, “шумнул” он ей через весь зал. И она, как яркая южная бабочка, в своей яркой розовой кофте с крыльями и яркой синей развевающейся юбке упорхнула к нему от нас на первый ряд.

Ко мне в зале подсел польский поэт с густыми и, мне кажется, жесткими черновато-сероватыми волосами и усами и с утомленным, мягким лицом.

- Анджей Бень, - корректно представился он. - Переводчик ваших стихов на польский язык.

Порылся в своей папке, вытащил несколько лощеных белых листов, протянул их мне:

- Вот, это ваши стихи в моих пшекладах, переводах.

Никогда в жизни я не виделась и не общалась с переводчиками моих стихов!

“Czary” - прочитала я на одном листе. И поняла, что это мое стихотворение “Присуха”. А слова “присуха” в польском языке, значит, нет? Есть только слово “чары”?

“Rosyjskie lamenty czyli Placz siostry Alonuszki po bratu Jwanie” - прочитала я на другом листе. И поняла, что это мое стихотворение “Русское страданье, или Плач сестрицы Аленушки по братцу Иванушке”. А слов “сестрица” и “братец” в польском языке, значит, нет? Есть только “сестра” и “брат”?

“Babula Akulka” - прочитала я на следующем листе. И поняла, что это мое стихотворение про бабушку Акульку, которой жалко Акапульку...

- Мне только три дня назад дали ваши стихи. Я боялся, что не успею сделать переводы к празднику, очень спешил и сегодня всю ночь работал, не спал, - сказал Анджей.

Позже он подписал и подарил мне свои переводы на память.

Я спросила Анджея:

- А что означает в переводе с польского языка на русский ваша фамилия - Бень?

- Моя фамилия не столько польская (да, она не очень польская, я это почувствовала), сколько итальянская, она идет от слова “бене” и означает: “хорошо”.

- Как хорошо!

Я тогда подумала: “А почему у поляка фамилия-то итальянская?” А теперь думаю: “А может быть, у него предки - итальянцы? Очень может быть. Может быть, его предки - те итальянские архитекторы, зодчие, которые строили в Варшаве, то есть по проектам которых строились в Варшаве красивые дворцы? (В Варшаве очень много дворцов по проекту итальянских мастеров.) Или - те итальянские художники, которые писали портреты польских князей и королей и портреты Славных Поляков и “портреты” Варшавы? Может быть, его предки - из тех самых итальянцев, которые приехали когда-то в Польшу, полюбили ее и стали считать ее своей второй родиной и остались жить в ней?” Особенно много их понаехало во времена Боны и еще больше во времена Зигмунта III. Кстати, фамилии Бона и Бень, наверное, одного корня?

А еще “бене” означает: “благо”, “добро”. - Я посмотрела в итальянском словаре.

Говорят, что имена влияют на своих хозяев, передают им какие-то свои качества. Фамилии, я думаю, тоже влияют. Фамилии даже больше, потому что они несут в себе то, что было у предков в генах: если хорошее, значит, хорошее (хорошие фамилии не давались плохим людям, хотя плохие иногда давались и хорошим).

Никаких стихов на открытии праздника никто не читал. Члены президиума поприветствовали участников праздника, выступили с небольшими речами в несколько слов. На польском языке. Потом шеф Варшавского Союза писателей Кшиштоф Гончаровский (я тогда, правда, не запомнила его фамилии, позже узнала и запомнила) стал выкликать и представлять участников праздника. Каждый, кого он выкликал, вставал, кланялся на все четыре стороны и садился. И все это заняло часа два.

По алфавиту очередь дошла до Советского Союза и до нас.

- Советский Союз! - объявил Кшиштоф Гончаровский. И по очереди выкликнул, представил всех поэтов нашей группы, которые представляют Советский Союз:

- Григори Виеру! Нина Краснова! Олег Кочетков! Юрий Кузнецов! Мзия Хетагури!

И мы по очереди встали и поклонились на четыре стороны.

Ну, а что было после “парада”? Кшиштоф Гончаровский пожелал всем прекрасного праздника и “вшисткего найлэпшего” (всего наилучшего)! И пригласил всех вечером на ужин в ресторан “Адрия”. И все разбрелись по Дому литераторов - кто искать старых товарищей, кто знакомиться с новыми, кто просто потолкаться. И заполонили собой все-все пустые места и углы, какие только там были, и фойе, и коридорчики, и лестницы, и площадки на лестницах... Я даже подумала: “Как же все помещались в одном зале, если теперь все еле-еле помещаются на двух этажах?”

Ко мне подошел еще один переводчик моих стихов на польский язык поэт Марек Вавшкевич, редактор журнала “Поэзия” - беленький, желтоволосый, с косым проборчиком на голове, с прямым, точеным носиком, весь такой правильный, не то чтобы тонкий, но и не то чтобы толстый, весь такой подобранный, весь такой аккуратный и, кажется, с белым платочком в кармане пиджака. Про таких я говорю: “Он на отличника похож...” - то есть может служить примером. Он сказал мне, какие мои стихи он перевел на польский язык: “Парк от листьев желт и оранжев...”, “Неуютно на улице, зябко и влажно...”, “За тобой слежу не без иронии...”, “Наспех, кое-как пальто надела...” - все стихи любовные.

В отель мы возвращались по тем же самым улицам, по которым шли несколько часов назад, только уже не делали крюка в Дом культуры.

Когда мы шли по одной из них, я спросила Божену:

- Как она называется?

- Иерусалимские Аллеи, - сказала Божена.

- Это Иерусалимские Аллеи?! - воскликнула я. И Божена не поняла, что меня удивило, даже не удивило, а потрясло.

Вот уж я не думала и никогда бы не подумала, что это Иерусалимские Аллеи! Я читала о них и в стихах некоторых поэтов, Владислава Броневского, Натана Злотникова, и в путеводителе...

Я мечтала увидеть их, попасть на них, пройтись по ним!

В путеводителе говорится, что они появились на месте Новой Иерусалимской дороги, которая была проложена в 1823 - 1824 году от реки Вислы до узла дорог, где ныне площадь Завиши. Называться Аллеи стали от рощи Новый Иерусалим, которая была заложена в 1774 году для еврейского (”жидовскего”) населения.

Я представляла, что Иерусалимские Аллеи - это аллеи, старинные тенистые аллеи, “темные аллеи”, как у Бунина, может быть, и чуть ли не “сады Семирамиды”, с деревьями экзотических южных пород. А это - просто улица, не просто, а, как и улица Маршалковская, одна из красивейших центральных магистралей города, великолепная, чудесная, на которой много прекрасных зданий - Главный Дворец, Дом Слова Польского, Дворец культуры и науки, Гранд Отель, Центральный Дом Торговли, Бар “Прага”... есть памятник советским Героям... на которой, разумеется, есть и деревья, но на которой нет никаких аллей! - “Как нет стогов на Остоженке” у нас в Москве, и рощи в Марьиной Роще, и садов на Садовом кольце!.. Не то удивило и потрясло меня, что это Иерусалимские Аллеи, а то, что они не а л л е и, хоть и называются Аллеи.

Это, впрочем, не омрачило для меня праздника, который я чувствовала в себе, притом с каждой минутой все сильнее. А радостная мысль о том, что я мечтала увидеть Иерусалимские Аллеи и вот вижу их, мечтала попасть на них и вот попала, мечтала пройтись по ним и вот иду, заслонила собой и забила грустную мысль о том, что на Аллеях нет аллей.

 

...Праздник Варшавская Осень Поэзии начался для меня не с открытия праздника в Доме литературы, а раньше - со встречи с Варшавой, с первой прогулки по Варшаве, и даже еще раньше - с поезда “Москва - Варшава” и с двойной радуги в окне поезда... И он для меня не кончился, когда я вернулась из Польши в Россию, и не кончается до сих пор, хотя после него прошло уже почти около года. А кстати, его официального закрытия в Варшаве не было. Не было ни в программе и нигде такого мероприятия - закрытие праздника Варшавская Осень Поэзии. И я ношу его в себе, как праздник, который всегда со мной, как сказал бы Хэмингуей, я чувствую его в себе, в своей душе и вспоминаю все дни, все часы, все минуты, все моменты этого праздника, во всех подробностях, и до сих пор живу им, а иначе я и книгу о нем и о Польше не смогла бы написать. Он останется навсегда - и в моей душе, и в моей книге.

Забегая вперед, скажу, что за шесть дней праздника я видела Варшаву в самых разных ее видах - и солнечной, и дождливой, и утренней, и дневной, и вечерней, и ночной, и радостной, и возбужденной, и задумчивой, и деловой, и лиричной, и так далее, при самом разном свете и освещении и в самых разных ракурсах. И, как о красивой девушке можно сказать: во всех ты, душечка, нарядах хороша, так о Варшаве, о пани Варшаве можно сказать: во всех ты, душечка, видах хороша! и при всяком свете и освещении и во всех ракурсах!

Забегая вперед, скажу, что осень в Варшаве, какой я видела ее, была такой, что и без праздника ее можно было назвать Осенью Поэзии - до того она была красива и до того много в ней было поэзии.

У Андрея Дементьева есть строчки о русской осени:

 

Нет ничего прекрасней русской осени...

 

То же самое можно сказать и о польской осени:

 

Нет ничего прекрасней польской осени...

 

Может быть, и потому, что польская осень, как и вся польская природа, очень похожа на русскую?

Кажется, Ярослав Ивашкевич сказал:

 

Осень в Польше, как у Поля.

 

А можно сказать о ней, что осень в Польше, как у Есенина в стихах или как у Пушкина: “...очей очарованье!”

 

А что же я не сказала, забыла сказать, что моя первая встреча с Варшавой вообще-то началась для меня еще в детстве, с песни, которая называлась “Встреча с Варшавой” и которую пела Ирена Сантор, на польском языке. Я услышала ее на пластинке, дома, светлым, золотым от солнца днем. И по голосу Ирены Сантор, свободному, вольному, немного как бы небрежному, площадному, и не писклявому, а твердому, но и в то же время нежному и благородному, очень приятного тембра, с приятными вибрациями, и по языку и по звукам языка песни представила себе Варшаву, которую я тогда ни разу нигде, даже и на картинках, не видела.

И с тех пор голос Ирены Сантор стал для меня символом Варшавы. Не голос Анны Герман с ее “Танцующими эвридиками”, которые она тогда пела и которую я тоже люблю, а голос Ирены Сантор.

Перед Польшей я прослушала дома все пластинки с польскими песнями, какие только у меня есть. И, конечно, пластинку Ирены Сантор (бьющуюся, но не разбившуюся), которую я берегу с детства, и песню “Встреча с Варшавой” на ней.

Когда я увидела Варшаву, я подумала: что-то она мне напоминает?.. Думала-думала - что? И поняла! Она напоминает мне ту Варшаву, которую я представила себе в детстве по песне “Встреча с Варшавой”! И вызывает у меня в душе те же восхищенные чувства, ощущения, которые вызывала та Варшава. Да, я нисколько не сочиняю!

И когда я ходила по Варшаве, эта песня все время звучала во мне, в моей душе неким музыкальным фоном. И сейчас, когда я пишу эти строки, она звучит во мне.

...Я могу сказать, что моя первоначальная симпатия и любовь к Варшаве идет от этой песни, которую пела и до сих пор поет на моей пластинке Ирена Сантор.

 

 

ОТСТУПЛЕНИЕ О ТРЕХ ПОЛЬСКИХ КОРОЛЯХ

 

У меня есть цветные портреты трех польских королей, из журнала “Польша”. Это портреты Сигизмунда I Старого, Сигизмунда II Августа и Сигизмунда III Вазы (Зигмунта III).

Все они сидят в одинаковых коронах (или в одной и той же короне?) из золота, с красным, из шелка или бархата верхом, похожим на мягкий круглый пуф. Все они в одинаковых красных, из шелка или бархата мантиях (или в одной и той же мантии?) с воротником из белого меха (соболя?) и с черными “мушками” на мехе. И все они с одинаковыми жезлами (или с одним и тем же жезлом?) в правой руке, похожими на круглые указки с тонким, острым концом, с трезубцем на конце, с плавно утолщающимся и закругляющимся основанием и резной рукояткой.

И все они, можно сказать, почти на одно лицо: с продолговатым прямоугольным овалом и впадинами на щеках, с острыми, прямыми, длинными носами, с черными глазами и большими тяжелыми веками, с черными бровями, усами и бородами. Только у Сигизмунда I и у Сигизмунда II усы и бороды серьезные, пышные, усы концами в стороны и вниз, а у Сигизмунда III усы тонкие, как выщипанные брови у некоторых певиц, с концами, подкрученными вверх, а борода подстриженная, кругленькая, как английский кустик или женский лобок, что придает королю лукавое и легкомысленное выражение. А поверх воротника у него стоячий гофрированный воротник, как у Шекспира.

Сигизмунд I сидит в фас, Сигизмунд II - в правый полупрофиль, а Сигизмунд III - в левый полпрофиль. Из трех Сигизмундов мне, пожалуй, симпатичнее всех Первый, у него лицо мудрее и добрее.

Но если бы я не знала, что это три разных короля, я вполне приняла бы их за одного, только в разных ракурсах. И если бы не польское одеяние, я сказала бы, что это не польский король... и не шведский, а... французский, что ли. На польского о н (король, единый в трех лицах) не похож, то есть все три не похожи, как не похожи на русских и многие, если не сказать все, русские цари, да и царицы, правда, всех я не видела - где их всех увидишь? это не члены Политбюро, которых можно увидеть на стендах во всех общественных организациях и в парткомах и в парткабинетах, и в красных уголках.

В Королевском замке есть портреты старых польских правителей, начиная с князей. Из всех, кого я видела на портретах (не в Королевском замке, я там не была, не попала туда, а в альбоме “Старинные собрания Королевского замка в Варшаве”, 1985), больше всех, на мой взгляд, похожи на польских правителей, то есть на поляков, князь Болеслав Храбрый (967-1025) и король Казимир Великий (1310-1370), которых написал итальянский придворный художник Марчелло Бачарелли. Оба они голубоглазые и русые, хорошего славянского и... даже русского типа, даже и похожи на русских князей, какими я их себе представляю.

 

 

ВЕРНИСАЖ Я.СОЛИНЬСКОГО И Я.КАЙИ

 

После открытия праздника Варшавская Осень Поэзии мы попали на открытие выставки “Авторская галерея” молодых польских художников Яцека Солиньского и Яна Кайи, на вернисаж.

При слове “вернисаж” мне (и я думаю, не только мне, а, наверное, всем) вспоминается песня Раймонда Паулса и Ильи Резника “Вернисаж”, которую поет латышская певица Лайма Вайкуле с Валерием Леонтьевым, она и одна ее поет, но с Валерием Леонтьевым, мне кажется, лучше (я удивляюсь, почему у них не сложился дуэт - у них очень хорошо сочетаются голоса, совпадают по тембру и вибрации и выигрывают от соседства друг с другом, вместе они кажутся красивее и наполненное, чем отдельно, поодиночке).

 

На вернисаже как-то раз

Случайно встретила я вас.

Но вы вдвоем. Вы не со мною.

Был так прекрасен вернисаж,

Но взор еще прекрасней ваш.

Но вы вдвоем. Вы не со мною.

 

До песни “Вернисаж”, мне кажется, я толком не знала, что такое вернисаж. Слышала это слово, но как-то не интересовалась им и не пыталась узнать, что оно означает. Оно представлялось мне каким-то манерным и воображалистым - из лексикона манерных и воображалистых людей. А все манерное и воображалистое меня не только не привлекает, но отталкивает. И люди, и слова. И я принципиально не желаю знать их. И его не желала знать и путала его с витражом, как моя мама когда-то путала сюрприз с сервизом и сервантом, ветерана с ветеринаром, Дебюсси с “Би-би-си” (“Дибиси”), а корвалол с Корваланом. Потом я узнала, что оно, оказывается, означает всего-навсего - открытие выставки. Сколько раз в жизни я бывала в Москве на открытиях выставок - и на открытии выставки картин из американского музея Метрополитен, и на открытии выставки французской живописи из японских музеев, и на открытии выставки испанской живописи из музея Прадо, и на открытии выставки картин из частного собрания швейцарского барона Тиссена Борнемисса, и на открытиях выставок картин Ильи Глазунова, и (у себя в Рязани) на открытии выставки фотокопий картин Рубенса в натуральную величину, из музея какой-то бельгийской фирмы... И не знала, что я была, оказывается, на вернисажах! (Может, я вру, то есть ошибаюсь? может, я не всегда была на открытиях выставок, а чаще просто на выставках? но все равно.)

Что же представляет из себя “Авторская галерея” Я. Солиньского и Я. Кайи? Не живопись, нет, ни масляную, ни акварельную, не картины в резных посребренных или позлаченных рамах, подвешенные на веревках или на чем там - на лесках? А графику. В основном книжную графику. Черно-белые иллюстрации к книгам и оформление обложек книг. Я люблю графику, ее условность, контурность, недоговоренность, лаконичность, цветовую аскетичность. Она, если автор талантлив, действует на меня ничуть не меньше, чем живопись с ее подробностями (порой излишними, утомляющими, дробящими и рассеивающими впечатления) и с ее цветовым богатством, и даже порой еще сильнее, как, например, черно-белый телевизор - сильнее, чем цветной (кстати, он вообще устраивает меня больше). Потому я люблю графику, что, во-первых, она не отвлекает тебя от главного, а выделяет его для тебя, а во-вторых, дает тебе право и возможность сотворчества с автором, полную свободу и самостоятельность в дорисовке того, чего нет, и в выборе своих цветовых решений, цветовых гамм. На фантазию мою графика действует сильнее, чем цветные картины. Из наших графиков я больше всего люблю Стасиса Красаускаса (эмблема журнала “Юность” - головка девушки с распущенными, тонкими, текучими ветвями волос и листочками губ, кстати, его работа), Савву Бродского и Надю Рушеву. И еще Владимира Лебедева, которого я открыла для себя на днях. Я видела его работы “на стендах” редакции газеты “Рязанский комсомолец”. Сотрудник газеты молодой поэт Саша Потапов показал мне их.

Графика Я. Солиньского и Я. Кайи - это не графика С. Красаускаса, С. Бродского, Н. Рушевой и В. Лебедева. Если с чем ее сравнивать, то я сравнила бы ее с русским лубком, который я тоже люблю. Это русский лубок с чертами ретро-модернизма (термин мой) на польской основе. Вот что это. Во всяком случае я определила ее для себя так.

Я, правда, осмотрела не всю галерею - кругом у стен сидели за столиками участники праздника, никто не ходил по залу, и мне неудобно было бы сгонять кого-то с места, чтобы пролезть к экспонатам. А мое слабое зрение не позволило мне рассмотреть их издалека. Как следует я осмотрела только ту часть, которая была перед моим носом, у моего столика, и очень внимательно рассмотрела рекламный листок.

Он разделяется на две почти равные, но намеренно не очень равные “половины” рамочкой в линеечку и общей рамочкой в клеточку, вычерченными намеренно не по линейке, а от руки.

В верхней “половине” листка - полосатая от штрихов жанровая картинка иронического и присущего лубку прозрачно-лобового намёка, с намеренно неуклюжими, но не пародийными фигурками людей и животных на фоне сельского пейзажа с мельницей на пригорке. На одном плане там пашенка и пахарь с быками и сохой, лужок и косарь с косой, на одном баба “с домом, с коровой, с задницей здоровой”... и все они, и пахарь, и косарь, и баба, словом - крестьяне, а на польском языке “хлопы”, что на русском звучит как “холопы”, работают в поте лица: кто пашет пашенку, кто косит лужок, кто доит коровушку. На одном плане - лошади, запряженные в телегу (олицетворение “хлопов”?). На одном - покорные овечки (тоже олицетворение “хлопов”?). А на одном - богатый пан за богатым столом с яствами, а у него в ногах слуга, которого он поощряет за что-то (за управление “хлопами”?) лавровым венком. А на одном плане - виноградник и винный погребок. А на самом крупном боковом плане, во всю высоту картинки, какой-то еще пан панов, господин господинов, “всех начальников начальник” (или олицетворение их всех?), в кресле или на троне, с коваными сундуками по правую и по левую руку, и его тайный советник и ключник - осел в кафтане, на задних лапах. Там и сям в разных местах картинки какие-то пояснительные надписи. Одна такая, на польском языке, как и все они: “Боже, приказы (приказания, приказывания) - болезнь панства”.

А в нижней “половине” листка - приглашение на выставку с 21 по 28 сентября 1987 года, латинские слова и буквы, арабские и римские цифры разных форм и калибров, без наклонов, но вычерченные намеренно не по линейке и потому с некоторыми отклонениями от нормы, от стандарта, а между ними в разных местах - полосатые от штрихов фрагментики верхней картинки: где чьи глаза, где чья голова, где чьи руки, где чьи ноги...

Всей галереи, повторяю, я не видела.

Но не обязательно смотреть сто работ, чтобы составить мнение об авторах. Хватит и нескольких, хотя я, как правило, на всех выставках смотрю все до одной работы.

Яцек Солиньский и Ян Кайя талантливые и, должно быть, перспективные авторы. Они из Быдгоща. Оба они были и выступали на своем вернисаже. Приятные молодые люди, не из тех, кого называют “бойкими ребятами”, не нахрапистые, но увлеченные своей работой, энергичные, неуспокоенные, ищущие, насыщенные замыслами и планами, еще не успевшие заматереть и отрастить себе “пуза... и зады”. Дай бог им оставаться такими. Кто-то один из них с бородой. Они рассказывали о своей работе, о своих замыслах и планах, показывали книги со своим оформлением, рисунки на листах ватмана...

“Был так прекрасен вернисаж...”

 

 

ШТРИХ К ПОРТРЕТУ ЮРИЯ КУЗНЕЦОВА

 

Юрий Кузнецов большой, большого роста, рост у него, наверное, метр девяносто (что же я не спросила у него? надо будет спросить, а когда теперь спросишь, когда увидишь его: когда опять куда-нибудь поедешь с ним от Иностранной или какой другой комиссии?), и шаги у него большие, прямо саженьи, каждый шаг - сажень, то есть три аршина, то есть четыре пяди, то есть больше двух метров. И ходить с Юрием Кузнецовым по улицам мне, например, хотя я и не маленького, а среднего роста, рост у меня около метра шестидесяти сантиметров, а точнее метр пятьдесят восемь, а на каблуках метр шестьдесят восемь, неудобно. Приходится не идти, а бежать рядом с ним или идти и “частить”, семенить ногами, как японская собачка.

Евгений Храмов, например, тоже большой - наверное, с Юрия Кузнецова будет, но вот с ним ходить по улицам удобнее, и не только чем с Юрием Кузнецовым, но и с кем еще, даже и не таким большим. Мне несколько раз приходилось ходить с ним по улицам - не Варшавы, а Москвы, по улице Воровского, по улице Герцена, по Калининскому проспекту, до метро и до Дома литераторов... С ним очень удобно ходить. Идешь и чувствуешь, что идешь рядом с большим мужчиной, но чувствуешь себя при этом не маленькой, а тоже как будто большой, высокой, прямо королевой. Рядом с ним не бежишь, не семенишь, а красиво идешь, шествуешь ровной, красивой, гордой походкой. А с Юрием Кузнецовым чувствуешь себя японской собачкой и каким-то бесплатным приложением, с ним любую походку испортить можно.

Почему с Евгением Храмовым ходить удобно, а с Юрием Кузнецовым нет? Потому что Евгений Храмов умеет ходить с женщиной, чувствует ее не в отрыве от себя, а в паре с собой, и себя чувствует не в отрыве от нее, а в паре с ней, и подстраивается под ее шаг, подстраивает свой шаг под ее, но так, что ни она и никто со стороны не замечает этого, а может, он и сам не замечает этого - делает это от врожденного такта, от врожденной интеллигентности, инстинктивно.

Только он мог написать такие стихи:

 

Посмотрите, как красиво

Эта женщина идет.

Как весенняя погода

Этой женщине идет!

 

Посмотрите, как прекрасно

Рядом с нею я иду,

Как и бережно, и властно

Под руку ее веду.

 

Почему Евгений Храмов умеет ходить с женщиной, а Юрий Кузнецов нет? Может, Евгению Храмову приходилось чаще ходить по улицам с женщинами, в том числе и с маленькими, а Юрию Кузнецову реже? Или ему приходилось чаще ходить с большими, под которых не надо свой шаг подстраивать? Или у него просто нет врожденного такта, а без него век учись - ничему не научишься. Груб Юрий Кузнецов, нет в нем тонкости. Но вот один штрих к его портрету, штрих, который говорит о том, что в Юрии Кузнецове есть, есть тонкость.

...Мы шли своей группой из Дома литературы, по Иерусалимским Аллеям или по пересекающейся с ними улице Маршалковской. Сначала собранной кучкой, потом гуськом, потом длинной цепью, растянутой по всей улице. Мзия все время застревала в каких-то магазинчиках и отстала от нас на целый километр, шла где-то сзади, вместе с Боженой, которую она держала при себе как путеводитель по магазинам. Юрий Кузнецов и Олег Кочетков шли впереди, большими шагами Юрия Кузнецова. А мы с Григори Виеру шли за ними, метрах в двадцати от них, и еле-еле поспевали за ними. Почти все время, почти всю дорогу бежали. Я боялась, что я... что мы с Григори заблудимся (и он не знает Варшавы, и я), и держала перед своими глазами спину Юрия Кузнецова как ориентир в большом пространстве Иерусалимских Аллей, в большом пространстве Варшавы, она служила мне единственным ориентиром. И мне было трудно не терять в толпе глазами эту спину, которая служила мне единственным ориентиром в большом пространстве Варшавы. Надо учесть, что я была на высоких каблуках, каблучищах, а на них не очень-то разбежишься. К тому же я старалась соблюдать походку. И Григори это учитывал, а Юрий Кузнецов нет.

- Ну и шажищи у этого Кузнецова! - в сердцах, с досадой сказала я Григори Виеру. - Никак его не догонишь, всю дорогу приходится за ним не идти, а бежать, как спортсменам. Хоть бы он немножко убавил шаг.

И только я сказала это, “только вымолвить успела”, Юрий Кузнецов убавил шаг, убавил, убавил и пошел тихими и не саженьими шагами. И скоро, через сколько-то секунд мы догнали его и Олега Кочеткова и пошли все вместе, все рядом.

Он услышал то, что я сказала, и убавил шаг? Ну и где же здесь особая тонкость Юрия Кузнецова? Подумаешь, какая тонкость. Услышал, что я сказала, и убавил шаг. Да на его месте каждый, как говорится, поступил бы так.

Да, но как он мог услышать-то? - Вот в чем вопрос. Как он мог услышать, если он находился в двадцати метрах от меня, а я не кричала, а говорила тихим голосом, так, что меня слышал один Григори Виеру, а Иерусалимские Аллеи такие шумные от машин и от людей, гу-гу-гу-у, шумнее, чем Садовая-Черногрязская улица в Москве, что на ней хоть разорись, а за двадцать метров тебя, пожалуй, никто не услышит, пожалуй, даже если ты будешь орать в рупор или в микрофон. А Юрий Кузнецов все же услышал. Ну и что? Может, у него слух такой хороший, исключительный? Бывает орлиное зрение, как у орла, а у него, может, тигриный слух, как у титра? Слух-то у него хороший, я не сомневаюсь. Может, даже и тигриный. Но и с таким слухом никто меня не услышал бы. Он услышал меня не ушами, а каким-то “внутренним слухом”, только этим слухом меня можно было услышать. У него есть тонкость внутреннего слуха, который в какие-то особые моменты, когда он не отключен, а включен, как приемник, улавливает то, что не могут уловить уши, улавливает биоволны, как радиоволны. Как летучая мышь улавливает ультразвуки. Я потом сказала ему:

- Ну, у тебя и шажищи, Юрий. За тобой не угонишься. За тобой бежать надо.

- А ты не беги. Ты семени, - сказал он не то в шутку, не то всерьез. Скорее всего в шутку. Неужели он любит, когда женщина рядом с ним семенит? Чтобы чувствовать себя рядом с ней большим-большим, а ее маленькой-маленькой, чтобы ощущать свое превосходство над ней? Но ведь физическое превосходство - это и есть только чисто физическое, чисто внешнее превосходство.

- Я не люблю семенить, не люблю портить, ломать свою походку. Я люблю ходить ровной, красивой, гордой походкой, - сказала я и спросила через паузу: - А ты слышал, как я сказала Виере: “Ну и шажищи у этого Кузнецова... Хоть бы он убавил шаг...”?

- Нет, не слышал...

 

 

РЕСТОРАН “АДРИЯ”.

УЖИН В ПЕРВЫЙ ДЕНЬ ПРАЗДНИКА

 

- Вечером мы все пойдем в ресторан “Адрия”, там будет встреча участников праздника и ужин, - сказала нам пани Божена.

- В восемь часов, - уточнила пани Ирена.

- О, это хорошо! - дружным квинтетом, ведя каждый свою речетативную партию, кто альтом, кто баритоном, кто баском, без всякой репитиции и без суфлера, который подсказал бы всем нам эти одни и те же слова, воскликнули мы.

- “Адрия” - самый лучший ресторан в Варшаве, самой высшей категории, самого высшего класса. Старинный. Со своими старинными традициями. Он строился для высшего света, для элиты. Здесь бывали самые видные государственные деятели, военачальники, писатели... и самые красивые женщины. И в наше время - это ресторан не для всех, а для самых почетных и важных гостей, - объяснили нам обе пани, подчеркнув тем самым, какие мы почетные и важные гости.

Ресторан “Адрия” располагается в трех шагах от отеля “Форум”, где мы поселились, - на улице польского композитора Монюшки, в доме номер восемь. Мы шли туда пешочком. Минут двадцать. Перешли перекресток по подземному туннелю. Прошли мимо достопримечательности перекрестка - модерновой ротонды, мимо Дома торговли “Сезам”, мимо дома с буквами “WARS”...

Я спросила у Божены, что такое “WARS” (ВАРС). Это слово уже попадалось мне где-то, не помню где, то ли на других домах, то ли на каких-то панно, и отобразилось на экране моего мозга.

- Варс - это имя основателя Варшавы. Слово Варшава состоит из двух имен двух основателей города: Варс и Хава. Как Киев - из имени одного из основателей города: Кий.

Божена знает легенду о братьях Кие, Щеке и Хариве и их сестре Лыбеди! А все ли русские знают ее?

- А я думала, что Варшава происходит от “вершей”, от стихов: Варшава - Вершава (”верши” на польском языке это “стихи”). Я думала, что Варшава значит - город стихов, - полушутливо, полусерьезно сказала я.

- Нет, Варшава происходит не от стихов, а от Варса и Хавы, - серьезно сказала Божена.

- Значит, я придумала польский неологизм - Вершава (город стихов - все равно, что Поэтоград, Стихоград), и рифму к слову Варшава.

(Варшава на польском языке зовется еще и Warsowia - Варсовия.)

У дверей в ресторан стояли, нет, не швейцары, как, например, в ресторане “Минск” в Москве, где я была однажды на юбилее своего старшего коллеги А. Пьянова, с редакцией журнала “Юность”, на банкете, а администраторы (а лучше бы швейцары в формах, они придавали бы особый колорит и блеск старинному ресторану). Администраторы стояли в дверях и пропускали участников праздника внутрь. По пригласительным билетам. У участников были розоватые, то есть розовато-рашелевые, под цвет осенних тополиных листьев, пригласительные билеты с нарисованным на “титуле” осенним листом - в виде сердечка. Но и без билетов тоже пропускали. Не ловили тебя за рукав или за шкирку, как зайца, и не говорили тебе, как контролеры в транспорте, буравя тебя подозрительным взглядом, как преступника: “Товарищ, у вас есть билет? Покажите ваш билет!” То ли и без билетов - по людям - чувствовали, что они участники праздника (у всех это было написано на лицах?)? То ли просто доверяли людям? Если они идут в “Адрию” вместе со всеми, значит, они участники.

Мы сдали в гардероб свои плащи и пальто и, стараясь держаться своей группкой, кучкой, чтобы не потерять друг друга в обширном, движущемся, мерно волнующемся, мирно рокочущем на всех языках, источающем заграничные ароматы духов, лосьенов, пудр, помад, кремов, дезодоранов, одеколонов, переливающемся при свете хрустальных люстр, как при свете заката солнца, всевозможными цветами интернациональном море людей, вместе со всеми направились в круглый зал-цилиндр, каких я никогда не видела: совершенно пустой, без столов и стульев, с паркетными, кажется, полами, из комбинированных деревянных пород, и белыми, кажется, мраморными (во всяком случае из Рязани они представляются мне такими) стенами.

Зал был переполнен. Там и сям и около нас появились подносы с коктейлями. Кто их принес и кто держал, я не помню - мне кажется, что никто их не приносил и не держал, а они сами появились прямо в воздухе, как летающие тарелки, и плавали по воздуху между людьми, подплывали ко всем и уплывали куда-то...

Мы потягивали коктейль, говорили между собой, можно сказать, ни о чем (а о чем еще можно было говорить, если мы не знали, весь вечер мы будем стоять здесь или минут пятнадцать-двадцать?) и ждали, что будет дальше. Никто не объяснял нам этого. И спросить у кого-то было неудобно, еще попадешь впросак. У Божены можно было спросить. Но Мзия увела ее от нас куда-то. Наверное, пошла путешествовать с ней по периметру, по часовой стрелке, налаживать международные контакты с кем-то из участников праздника. Мне казалось, что все знают, что будет дальше, и только мы не знаем, особенно я.

Я никуда не отходила от своего стола, боялась заблудиться, отбиться от своей стаи, от своих. Да и зачем мне было куда-то идти одной от своих? Да и зачем мне было искать, с кем бы познакомиться, если я со своими еще путем не познакомилась? Юрий и Олег тоже никуда не отходили (Юрий отошел минут на двадцать - к венграм или югославам, они отозвали его, взяли у него интервью, и пришел назад). И Божена была с нами. Только Мзия потом куда-то подевалась, унеслась “по волнам, по морям, по океанам”, как яхта “на раздутых парусах”.

Да и зачем всем нам было куда-то идти, искать кого-то, когда все сами подходили и подходили к нам каждую минуту? Мы ни одной минуты не оставались одни. Нам даже некогда было путем поесть и попить. Приходилось все время говорить и говорить с кем-то. А ведь не будешь говорить, набрав в рот воды, то бишь водки, вина или сока, и набив рот “сендвичами”?

Ко мне, я помню, подходили польские поэты Кшистоф Гончаровский с супругой, Марек Вавшкевич, Збигнев Ежина, Тадеуш Сливяк, и еще один Тадеуш - критик Жулциньский, и вицедиректор Дома советской науки и культуры Любим Копиленко с супругой... и пани Ирена... и югославский поэт Иван Чайовский, и еще один Иван (или Теодор?) - чешский писатель... и еще кто-то... я, естественно, не помню всех по именам и фамилиям, я же не ЭВМ, не компьютер. Я помню в основном тех, кто давал мне свои визитные карточки, и тех, кого мне Божена потом, на следующий день записала в моем блокнотике с московским Кремлем. Я попросила ее: “Божена, напиши мне имена и фамилии тех, кто подходил ко мне в “Адрии”... кого ты помнишь... Кто был этот, высокий, худощавый, в клетчатом костюме, с женой? Кшистоф Гончаровский? А кто был этот, черенький, невысокий, с бородой? Тадеуш Жулциньский? А кто был этот, рыженький, невысокий, маленький? ...Збигнев Ежина?” И она записала мне имена и фамилии тех, кого знала и помнила.

Все они пожимали или (мужчины, а не женщины) целовали мне ручки, “роньчки”, и говорили все, что говорят в таких случаях, в том числе и комплименты. Кто-то сказал мне потрясающий комплимент в фигуральной форме. По-моему, кто-то из Тадеушей, по-моему, Тадеуш Жулциньский. Но может, и не он.

- В “Адрии” была одна старинная традиция. Самая прекрасная из всех. И, глядя на вас, я вижу, что она живет.

- Какая традиция?

- Самые красивые женщины. Их присутствие на ужинах.

О-о! Умеют поляки говорить женщинам комплименты, не хуже французов в романах. Я убедилась и еще “убедюсь” в этом за шесть-то дней Варшавской Осени Поэзии. Я услышу очень много комплиментов в свой адрес, и не только от поляков. Никогда в жизни я не слышала столько комплиментов за одну неделю, сколько услышала их в Польше! Некоторые из них я еще воспроизведу в следующих главах. “Ну и чего хвалиться ими, этими комплиментами?” - может сказать какой-нибудь сухарь. Да я не хвалюсь. А почему бы, собственно, и не похвалиться? Ведь они выражают отношение людей ко мне, их взгляд на меня, впечатление, которое я произвела на них. Как же я выражу их отношение ко мне, их взгляд на меня и их впечатление, которое я произвела на них, если не через их слова в мой адрес, которые я ведь не сама выдумала и не сама себе говорила? А кроме того они выражают и самих этих людей, а кроме того и ту атмосферу праздника, в которой я находилась и которая радовала меня и создавала атмосферу праздника и в моей душе.

Один скромный, хрупкий мужчина с серой бородой и теплыми, грустно-нежными, карими глазами под густыми бровями представился мне на французском языке:

- Бонжур, мадмуазель (здравствуйте, мадмуазель), же мапель Ион Хореа (меня зовут Ион Хореа).

Всего я ожидала, но не ожидала, что кто-то заговорит со мной на французском языке, который я, кстати сказать, учила и в школе, и в институте и по которому имела круглые пятерки, по которому была “круглая отличница” и который очень люблю, хотя теперь, после института, и стала подзабывать его, потому что больше не сдаю в институте экзамены каждый год и не сдаю каждый месяц “француженке” С. Семеновой двадцать-сорок страниц “домашнего чтения”, неадаптированного текста, и почти ничего не читаю на французском языке, кроме книжки “Интерпретации снов”, все некогда и некогда, на русском-то не успеваю ничего читать (одной периодики сколько), всё книги пишу, как чукча в анекдоте. Чукчу на собеседовании в Литинституте спросили: “Читали вы такого-то писателя, классика?” - “Нет, не читал”, - сказал чукча. - “А такого-то?” - “Нет, не читал.” - “Что же вы никого, что же вы ничего не читаете?” - “Чукча не читатель - чукча писатель.” Юмор юмором, но когда приходится много писать, не успеваешь много читать, ни времени не хватает, ни глаз.

- Ву зэтэ ле франсэ?! (Вы француз?!) Ву зэтэ зарривэ дэ ля Франс, дэ Пари?! (Вы приехали из Франции, из Парижа?), - спросила я на французском языке.

- Нон, жэ сюи ле Румэн. (Нет, я румын.) Жэ сюи ле поэт румэн. (Я румынский поэт.) Жэ сюи зарривэ дэ ля Румани, дэ Букарес. (Я приехал из Румынии, из Бухареста).

- Э жэ сюи зарривэ дэ ля Рюсси, дэ Рязань. (А я приехала из России, из Рязани.)

- О, Есенин!

- Уи! (Да!)

Почему Ион Хореа заговорил со мной на французском языке? Потому что не знал русского? Но почему он решил, что я знаю французский, могу изъясняться, объясняться на нем? Может быть, когда Григори Виеру представлял меня румынам, я инстинктивно сказала им: “Бонжур”? Я-то знаю, что румыны понимают французский язык, как и молдавский. Ведь румынский и французский языки, как и молдавский, относятся к одной романской группе, как русский, украинский, белорусский и польский - к одной славянской группе. А слово “бонжур” кто только не знает и не понимает!

Ион угостил меня самым красивым и аппетитным яблоком со своего стола, из вазы.

Мы проговорили с ним, наверное, больше часа. Столько я никогда в жизни ни с кем не говорила на французском языке. Только с “француженкой” С. Семеновой на выпускном госэкзамене в Литинституте, за что она и поставила мне самую высшую оценку - “отл.”. Но с Ионом - даже больше. Мы говорили с ним о поэзии, о литературе, о себе. У меня была с собой моя последняя книга “Потерянное кольцо”, я подарила ему эту свою книгу - с автографом на французском языке.

Ион Хореа - поэт старшего поколения, очень популярный в Румынии. Приверженец традиционализма, традиционалист, как я поняла. А Люциан Аврамеску - поэт молодого - моего - поколения, но тоже очень популярный. Не традиционалист. В “Адрии” мне не удалось поговорить с ним, как с Ионом Хореа. Отчасти из-за его уважительного отношения к своему коллеге. Люциан видел, что он говорит со мной, и не лез к нам в собеседники, не встревал между мной и им. Но у нас за праздник еще будет время поговорить и познакомиться получше.

Получилось, что я пошла разыскивать Григори Виеру, а нашла не только его, целого и невредимого, но еще и Иона Хореа и Люциана Аврамеску. Олег и Юрий так и не дождались к столу ни Григори, ни меня.

В свой отель “Форум” мы возвращались в двенадцатом часу ночи. По пустынным, спокойным и нетемным улицам Варшавы, таким же красивым, как и днем, но более фантастическим. В подземном переходе... сидели цветочницы с корзинами цветов! В двенадцатом часу ночи?! Да, в двенадцатом часу ночи! Можно было подумать, что цветочницы эти специально дожидались нас - по поручению Комитета организации праздника поэзии и по программе праздника - и специально для нас, в нашу честь расставили на нашем пути корзины цветов, чтобы, как говорится, устлать наш путь цветами.

- А почему ресторан “Адрия” называется “Адрия”? - спросила я у Божены.

 

 

Часть 2.

 

АВТОРСКИЕ ВСТРЕЧИ В ШКОЛАХ ВАРШАВЫ

 

Самыми первыми аудиториями, в которых мы выступали со своими стихами на празднике поэзии в Варшаве, были школы, а самыми первыми нашими слушателями - школьники старших классов.

Мы разбились на три группы. В первую вошли Мзия Хетагури и я, во вторую - Юрий Кузнецов и Олег Кочетков, в третью, самую маленькую и мобильную, - Григори Виеру.

Мы с Мзией выступали в школе, которая находится недалеко от отеля “Форум”. До нее от отеля идти минут тридцать прогулочным шагом. И туда, и оттуда нас сопровождал переводчик наших с Мзией стихов на польский язык поэт Анджей Бень, один на двоих, а наших товарищей - другие переводчики.

Школа поразила меня тем, что она походит на наши школы, только чистоты и порядка в ней побольше, и все это существует и поддерживается там не только для гостей и комиссии, а для самих себя и носит не случайный характер.

А школьники поразили меня тем, что они походят на наших школьников, даже и внешне, только дисциплинка у них получше. И еще они поразили меня тем, что они прекрасно понимают русский язык и стихи на русском языке, которые (я говорю не о своих стихах и не о стихах Мзии, а вообще) у нас и взрослые-то не все понимают, не то что школьники.

Первой выступала Мзия. Анджей Бень прочитал ее стихи в своих переводах, а потом Мзия читала их на грузинском языке и рассказывала на русском о них, о себе и о Грузии. Да с такой увлеченностью и живостью, с таким пылом и жаром, с таким юмором, с таким искусством, с таким варьированием интонаций, мимики и жестов... что ребята были в восторге. Не надо было знать никакого языка, чтобы прийти в восторг. Она даже показала им, как она когда-то играла на сцене английскую королеву: задрала подбородок, выпятила грудь и, вертя плечами, прошлась по классу.

Анджей Бень прочитал мои стихи в своих переводах. И, как говорится, передал “микрофон” мне. Я сказала на чистом или не на чистом, но на польском языке:

- Пшиехалам зо Звёнзку Радзецкего (я приехала из Советского Союза), з Росьи, з Рязани, з родзины Есенина (из России, из Рязани, с родины Есенина). Бардзо ми пшиемнэ, бардзо естем рада спотыкаць вас и читаць вам свои верши (мне очень приятно, я очень рада видеть вас и читать вам свои стихи).

Чего угодно ребята ожидали от меня после Мзии. Наверное, они не удивились бы, даже если бы я встала на голову или прошлась по классу на руках. Но они не ожидали, что я заговорю с ними на их польском языке. И захлопали мне в ладоши изо всех сил. И тут прозвенел звонок! Что было делать? Сказать: “Извините, дроги дзеци (дорогие ребята), я не успела прочитать вам свои стихи”? Но зачем же я тогда приехала в Польшу, если не читать стихи и не выступать?

Я знала, что у меня уже нет времени, и не только потому, что прозвенел звонок, но и потому, что нам с Мзией надо было спешить на следующее мероприятие - на встречу с писателями и журналистами в Союз писателей. Но зачем же я тогда пришла в школу?.. Тогда и надо было идти туда одной Мзии. И я решила выступить, и не кое-как, тыр-тыр, а как надо, как я задумала. По мне - лучше никак не выступать, чем выступать кое-как. Если я пришла, я должна выступить как надо. Тем более, что другой встречи с этими ребятами у меня не будет, она первая и последняя в моей и в их жизни. А встреча с писателями и журналистами - гори она синим огнем! Да и не получится ли так, что я и тут не выступлю, и там до меня очередь не дойдет? И не получится ли так, что я приехала в Польшу не участвовать в празднике, а смотреть на него со стороны?

Ребята и учителя сказали мне:

- Не обращайте внимания на звонок! Выступайте!

И я выступила перед ними, не ломая и не комкая свою программу, а только подсократив ее, заняла всю перемену (минут пять-десять?) и прихватила еще минут пятнадцать от другого часа. Прочитала стихи, рассказала о себе и о Рязани. И не забыла сказать им, что в школе переписывалась с польскими девочками. А под конец пожелала им на их польском языке счастья, везения и всего наилучшего:

- Жиче вам щченьсьця, поводзеня, вшисткего найлэпшэго!

Ребята подарили нам пышные, пахучие бордовые, пунцовые и розовые георгины и проводили нас до самой учительской, всем классом - и девочки, и мальчики, и все старались быть поближе к нам. На лестнице я достала открытки с цветными фотоснимками музея Есенина в Константинове и стала раздавать их. Ребята прыгали с ними около нас, как веселые щенятки.

- В Союз писателей мы теперь опоздали, - сказала Мзия. - Потому что ты подзатянула программу.

“Это не я, а ты, Мзия, подзатянула ее”, - подумала я, но не сказала, смолчала, чтобы не раздувать межнационального и мирового пожара из искры.

В учительской Мзия сыграла на пианино пьесу Шопена. А я одним пальцем - песню “То березка, то рябина...”

Учителя и директор напоили нас чаем со сладкими, пряными плюшками и попросили нас оставить свои автографы в книге почетных гостей.

 

 

ХОРОШИЕ ЛЮДИ - ПОЛЯКИ

 

Приходилось ли мне общаться с поляками не на литературных встречах, не как со своими слушателями и зрителями, а просто как с людьми, жителями Варшавы? Конечно, приходилось. И в троллейбусах, и в магазинах, и просто на улице.

Что я могу сказать о них, об их характере? Я могу сказать, что прав Юрий Нагибин, который в своем “Варшавском дневнике” отмечал у поляков такие качества, как вежливость и воспитанность, но говорил, что главное “неповторимое обаяние” характера поляков составляют даже не эти прекрасные качества, а “радушие”, “приязнь”, “доброта”, “открытость”, “дружелюбие”, рыцарственность и способность вкладывать максимум этих качеств в самые, казалось бы, формальные и ни к чему не обязывающие отношения. Прав Юрий Нагибин, который говорил, что у поляков, несмотря на их “тяжкий исторический опыт”, несмотря на все несчастия, которые выпали на их судьбу, не появилось ни “угрюмости”, ни “бирючества”, ни недоверчивости, а сохранились все лучшие качества. Это в самом деле так. И мне и моим товарищам приходилось убеждаться в этом каждый день.

 

 ПРЕСС-КОНФЕРЕНЦИЯ

 

- Как выступите в школах перед школьниками, приходите в гостиницу. К двенадцати часам. Из гостиницы мы пойдем в Союз писателей на встречу, на пресс-конференцию с польскими писателями и журналистами... и с Войтехом Жукровским (шефом Союза польских писателей), - сказала нам Божена утром, когда благословляла нас на встречу со школьниками.

Мы с Мзией провыступали перед школьниками больше, чем полагалось по программе, почти два учебных часа вместо одного, и опоздали на эту пресс-конференцию. И... не пошли на нее.

- Чего на нее теперь идти, когда мы опоздали? - сказала Мзия.

Я очень жалела и переживала об этом. И говорила Мзии:

- Как же так? Нас не будет на пресс-конференции...

А она говорила:

- Не жалей и не переживай. Все там обойдутся и без нас. Думаешь, не обойдутся? А у нас за неделю будет столько мероприятий, что они тебе еще надоедят. Идем лучше пройдемся по магазинам...

Я потом поинтересовалась у наших “ребят” - у Юрия Кузнецова и Олега Кочеткова:

- Ну что там было... на пресс-конференции?

- У-у, там такое было!.. - сказали они. - Нам такие вопросы задавали!..

- А какие вопросы?..

- У-у, такие вопросы... Ты бы, Нин, не смогла на них ответить, - сказал Олег Кочетков. - И, наверное, даже хорошо, что ты не была на пресс-конференции... Такие вопросы там задавали! Нет, ты бы не смогла на них ответить...

Юрий Кузнецов промолчал, но, наверное, в душе согласился с ним.

“Конечно, куда мне соваться со своим свиным рылом в калашный ряд... Высокого же вы обо мне мнения!..” - подумала я про себя.

- А почему ты думаешь (и ты, и ты, Кузнецов!), что я не смогла бы на них ответить?

- Не смогла бы. Я не думаю, я знаю. Такие вопросы... Нет, Нин, ты бы на них не ответила.

“Значит, я для тебя и для вас с Кузнецовым... дура набитая, что ли?” Это был самый неприятный и обидный “комплимент” мне за все шесть дней праздника. И самый неприятный и обидный момент.

- Можно подумать, что ты меня знаешь! Да ты же не знаешь меня совсем! А говоришь... Ты же меня только по одежке знаешь! ...Или ты общался со мной когда-нибудь, сидел рядком, говорил ладком?! Нет! Или ты когда-нибудь говорил со мной по душам и я тебе свою душу раскрывала?! Нет! Или ты мои книги читал?! Нет! Ни одного моего стихотворения не знаешь! Как же ты можешь судить обо мне... и знать, чего я могу, а чего не могу... Больно много некоторые понимают о себе, если думают, что другие глупее, дуравее их! Если некоторые ходят, как индюки надутые, важных птиц из себя корчат, то они и умные? А если я никого из себя не строю, то я и дура неумная? Кто из себя умного строит, тот и есть самый неумный дурак... Только дураки набитые любят строить из себя умных, бог знает кого, а умные нет... Ничего ты в людях не понимаешь... и вы с Кузнецовым!

Еще я собиралась добавить: “Наверное, если бы я была дура неумная, меня не послали бы в Польшу, страну свою позорить! Хотя... послали же тебя, такого дурака набитого...” - но удержалась.

Юрий Кузнецов посмотрел на меня с удивлением, словно только первый раз за два дня увидел меня. Посмотрел и сказал: “О-о...” Не ожидал от меня того, что я скажу? И не ожидал того, что я так взвинчусь?

...Не знаю, пересмотрели ли они потом меня и свои взгляды на меня и изменили ли свое мнение обо мне? Думаю, что да. Хотя можно ли узнать человека за шесть дней? Тем более я не умею раскрывать себя на людях, в коллективе, я там теряюсь, а только тет-а-тет. А тет-а-тет мне ни с кем не пришлось быть, даже с собой. И вообще, чтобы человека узнать, надо с ним пуд соли съесть. Я и об Олеге Кочеткове, и о Юрии Кузнецове, и о Григори Виеру, и о Мзии Хетагури не могу сказать, что хорошо узнала их за шесть дней, хотя, конечно, стала знать их лучше, чем раньше.

Я потом все же допыталась, какие вопросы задавали нашим поэтам на пресс-конференции в Союзе писателей. Григори Виеру мне сказал. И я не думаю, что я не могла бы ответить на них, если бы мне их задали, хотя я отвечала бы на них не как Олег Кочетков, не как Юрий Кузнецов и не как Григори Виеру, а как Нина Краснова.

 

Юрию Кузнецову, например, задали такой вопрос:

- Что вы можете сказать о польской литературе в связи с великой мировой литературой?

Он ответил:

- Великую литературу может создать только великий народ.

А польский народ, значит, не великий и, значит, у него не может быть великой и большой литературы и о ней и говорить не стоит?

Юрий Кузнецов как Юрий Кузнецов.

У-у, как все рассердились на него, зашипели, заворчали и даже чуть не растерзали его!

Еще ему задали такой вопрос:

- Что вы можете сказать о могилах безымянных солдат?

Он ответил:

- Безымянных солдат нет и не бывает. У всех солдат были и есть свои имена. Люди могут не знать их имен, но они были и есть у каждого. Я считаю, что могил безымянных солдат быть не должно.

 

 

ВОПРОС О НЕКОТОРЫХ

РЕЗУЛЬТАТАХ ПЕРЕСТРОЙКИ

 

На пресс-конференции в Союзе писателей польские писатели и журналисты задали Григори Виеру такой вопрос:

- Ощущаете ли вы какие-то результаты перестройки в вашей стране на самом себе, на своей жизни?

Он ответил:

- Да, ощущаю. Например, то, что меня, молдавского поэта, выбрали руководителем советской делегации, в которую входят поэты нескольких народов: русского, грузинского, молдавского... Заметьте, не назначили, а выбрали - сами члены делегации. Это в какой-то степени результат перестройки. Раньше меня никто не выбирал и не назначал руководителем советских делегаций.

(Выбирали, а вернее назначали в основном русских товарищей?)

Я не была на этой пресс-конференции (не успела попасть на нее - завыступалась в школе). Но если бы была и если бы польские писатели задали мне такой же вопрос, что я ответила бы, что сказала бы?

Если бы я отвечала в духе Григори Виеру, я, наверное, сказала бы:

- Я могу считать каким-то результатом перестройки в нашей стране, результатом, который я ощущаю на себе, то, что меня - молодую рязанскую поэтессу - послали за границу, в Польшу.

Раньше меня никто за границу не посылал. Ездили в основном маститые поэты, а если молодые - то успевшие попасть в центр внимания критики, правления Союза писателей или Иностранной комиссии, в основном нашумевшие поэты и в основном московские, а не провинциальные.

(Румынские писатели - кто? Люциан Аврамеску или Ион Хореа? оба! - скажут потом Григори Виеру, при мне, а он передаст, переведет мне их слова:

- Молодец Горбачев, что прислал нам сюда Нину! - Будто сам товарищ Горбачев посадил меня в международный поезд, вагон и отправил в Польшу. - Вот теперь мы чувствуем перестройку в Советском Союзе!

За весь праздник это был самый лучший комплимент мне как гражданинке своей страны и России! Хотя все хорошие слова обо мне остались в подтексте комплимента. Стоило ехать в Польшу, чтобы услышать такой комплимент, такие слова в свой адрес! А значит и в адрес моего народа, который я представляю, в адрес Рязани и России.)

 

Ну а если бы мне пришлось отвечать на этот вопрос теперь, через несколько месяцев, я могла бы сказать, что результатом перестройки я считаю, например, и то, что с осени 1987 года провинциальным, в том числе и рязанским писателям повысили гонорары за выступления от бюро пропаганды (московским повысили раньше) - с 15 рублей до 18. А выступления от бюро пропаганды для свободных художников главный источник средств существования от книги до книги.

Я, правда, еще не успела ощутить на себе, на своей повседневной жизни, на своем кармане преимущество гонораров в 18 рублей перед 15. Потому что за несколько последних месяцев я сделала всего несколько выступлений, да и то бесплатных, благотворительных: на празднике поэзии Сергея Есенина (гонорары за них, и мои, и других участников праздника, пошли в фонд праздника и московских гостей) и в театре имени Сергея Есенина, в филармонии, на вечере, посвященном Женскому дню 8 Марта (гонорары за него пошли в фонд строительства мемориала русской женщине), да еще на празднике города Рязани (гонорары за него пошли в фонд благоустройства города). А поехать от бюро пропаганды специально на заработки, в командировку, например, в какой-нибудь район области, на недельку или на две (сделаешь за неделю десять-пятнадцать выступлений - вот и будут у тебя в твоем широком кармане деньги на хлеб, на соль и, как говорится, кошке на молоко) я никак не могу собраться. Литературная работа меня держит, не пускает: то работа с рязанскими авторами и их стихами, то работа над своей новой книгой стихов, то работа над переводами стихов латышского поэта Иманта Зиедониса, то вот работа над этой книгой о Польше, которую мне нельзя откладывать в долгий ящик - куй железо, пока горячо. И надо бы мне вырваться в район (не только копейку сшибить, но и на жизнь и на перестройку посмотреть, с людьми, с народом пообщаться). Да не могу я отключиться от своей работы над книгой о Польше и переключиться на выступления. Отключишься, а потом попробуй подключись опять - вдруг не сможешь? Эмоциональная энергия израсходуется, вдохновение пропадет? Писатель же не машина - включил ее, она и пошла-поехала.

Еще одним результатом перестройки, который я ощущаю на себе, я считаю то, что рязанским писателям и всем сотрудникам Рязанского Союза писателей стали выдавать продовольственный паек (раз в месяц): колбасу - и вареную, и копченую, и сухую, и сосиски, и сардельки, и мясо, ну и кое-что еще - масло, сыр, и все хорошего и отличного качества, и все по государственной, а не по коммерческой цене.

Раньше у нас в Рязани выдавали пайки участникам и инвалидам войны, инвалидам не войны - например, работникам и членам ВОСа (Всесоюзного общества слепых), а также работникам некоторых предприятий, а писателям (их у нас - членов Союза писателей - всего 16 человек) не давали. Наверное, считали, что они святым духом живут или что у них деньжищ - черт на печку не втащит - и они могут покупать продукты и на базаре.

Результаты перестройки у нас в Рязани - это и кооперативные кафе, и кооперативные мастерские по ремонту квартир, по бытовому обслуживанию, то, что они появились у нас в Рязани, как и во всей стране, а раньше их не было, это и служба знакомств, которой у нас тоже не было раньше, а теперь есть, как в Риге и европейских странах, она выполняет роль свахи (в рекламной газете “Рязанская неделя” каждую неделю печатаются объявления мужчин и женщин, которые хотят найти себе спутников жизни и создать семью, и сообщения о том, что абоненты за номерами такими-то с помощью службы знакомств нашли себе спутников жизни)...

Но к услугам этих организаций я не прибегала, поэтому не ощущаю на себе этих результатов перестройки.

Еще одним результатом перестройки, который я ощущаю сама на себе, но не как писательница и не как жительница Рязани, а как читательница, я считаю то, что у нас в стране стали выходить в свет, печататься вещи, произведения разных авторов, ранее запрещавшиеся. Например, в последнее время в периодике появились “Мастер и Маргарита” и “Собачье сердце” М. Булгакова, “Доктор Живаго” Б. Пастернака, “Ночевала тучка золотая...” А. Приставкина, “Новое назначение” А. Бека, “Зубр” Д. Гранина, “Белые одежды” В. Дудинцева, “Реквием” А. Ахматовой, “По праву памяти” А. Твардовского, стихи В. Набокова, В. Ходасевича, Г. Иванова, И. Бродского... и многое, многое другое. Признаюсь, не все из того, что сейчас печатается, я успела прочитать... Например, я еще не читала рассказа Вл. Солоухина “Похороны Степаниды Ивановны”, который лежал у него в столе 20 лет и появился в “Новом мире” (я узнала об этом недавно из литературной газеты). Обязательно прочитаю его, как и другие вещи других авторов. Вот только книгу о Польше допишу (сейчас мне некогда гоняться за журналами). И вообще в газетах, журналах, издательствах стало появляться много интересного.

...А если бы кто-то спросил меня, задал мне такой вопрос: что я считаю самым интересным из всех произведений художественной литературы, которые я успела прочитать в последнее время? - что бы я ответила?

Да вот литературный клуб “Бригантина” при школе города Артемовска Ворошиловградской области (Украина), который заочно принял меня в свои почетные члены, прислал мне перед Новым годом анкету и как раз задал мне там такой вопрос: самая интересная книга 1987 года?

Я ответила: самая интересная книга, которую я прочитала в 1987 году, это для меня... “Затеси” Виктора Астафьева - книга прозы, маленьких рассказов, которая вышла в Красноярском издательстве, нет, не в 1987 году и не в период перестройки, а до перестройки, в 1982 году, и которую мне раньше не приходилось читать...

 

Многие писатели, наверное, могли бы сказать, что одним из результатов перестройки, который они ощущают на себе, они считают то, что их стали больше печатать. Но я не могу сказать, что меня стали больше печатать.

В Москве меня за три года напечатали только в альманахе “Поэзия” два раза (две больших подборки моих стихов и мое выступление на дискуссии о поэзии “за круглым столом”), в “Литературной России” один раз (два моих стихотвореньица) и в журнале “Юность” один раз (но не мои стихи, а мои переводы из Иманта Зиедониса). Правда, много моих стихов - не новых, а старых, из книг и журналов - появилось в разных солидных антологиях, но они появлялись там и до перестройки. А в издательстве “Советский писатель” в 1986 году вышла моя новая книга “Потерянное кольцо”, но она вышла бы там и без перестройки, в порядке семилетней очереди.

А в Рязани меня как никто не печатал, так никто и не печатает. Правда, у нас нет своих журналов и издательства, но есть две областные газеты: “Рязанский комсомолец” и “Приокская правда”. Никто не пришел ко мне и не сказал: “Давай свои стихи для наших газет.” А сама я их туда не несу. Одичала за много лет. Да и привыкла обходиться без них. Да и не хватает у меня рук и времени печатать подборки для них. Да и не думаю я, что кто-то у меня их там возьмет, особенно в “Приокской правде”, где сидит такая высококвалифицированная специалистка по стихам, мадам Сыроквасова из “Печального детектива” В. Астафьева, то бишь Г. Чернова, что лучше мне к ней не “рыпаться”, не соваться со своими стихами, все равно она их зарубит. Мне легче выпустить книгу в Москве, чем напечатать у “нее” в газете хоть одно стихотворение. У нее есть такое решето, через которое она просеивает стихи: все так называемые “газетные” стихи, которые отвечают ее высокоразвитому вкусу, через него проходят, а не газетные, которые не отвечают ее вкусу, не проходят. А у меня как раз не газетные. Чего же мне бумагу зря тратить?

Наверное, я могу считать еще одним результатом перестройки, который я ощущаю на себе как писательница, поэтесса, то, что у меня перестали вырезать из стихов “бога” (в каких-нибудь пословицах, фразеологических оборотах, например) и стали пропускать в свет некоторые такие острые, смелые в социальном или лирическом плане стихи, которые раньше не пропускали. Например, некоторые такие стихи рискнул пропустить в мою книгу “Потерянное кольцо” мой редактор поэт Евгений Храмов (он так и сказал: “Рискнем!”), а некоторые такие стихи не побоялась, пропустила в мою новую будущую книгу “Плач по рекам”, которая в порядке восьмилетней очереди, выйдет в “Современнике” в 1989 году, моя редакторша Марина Яковлева (молодая), а некоторые такие стихи пропустили в альманах “Поэзия” Николай Старшинов и Геннадий Красников.

В 1989 году в Рязани будет выходить свой литературный альманах “Мещера”. Это в какой-то степени тоже результат перестройки, который я ощущаю сама на себе как поэтесса, тем более, что в первом же номере появятся мои стихи. Альманах пробивался сквозь все высокие и высочайшие инстанции лет десять.

 

 

О ТЕМЕ РОДИНЫ В ТВОРЧЕСТВЕ

ПОЛЬСКИХ ПОЭТОВ

 

На празднике поэзии в Польше грех было не прочитать стихи Адама Мицкевича. Виссарион Белинский справедливо называл его “одним из величайших мировых поэтов”.

Как известно, Мицкевич четыре с половиной года жил в России, в ссылке, в Петербурге, в Одессе, в Крыму, в Москве, и написал там много-много стихотворений. Как известно, он дружил с Александром Пушкиным и Пушкин очень ценил его и делал переводы его баллад. У меня, естественно, особое, пристрастное отношение к стихам Мицкевича русского периода. Они кажутся мне самыми интересными в его творчестве.

Я хотела прочитать на празднике один его сонет из цикла “Крымские сонеты”. Они замечательны своей экзотичностью, романтичностью, реалистичностью, великолепными картинами Крыма с его природой, архитектурой, культурой, историей, легендами, замечательны богатством, яркостью и игрой красок, обилием образов, деталей, замечательны сильными ощущениями, эмоциями, которые вложил в них поэт, замечательны потрясающей, свойственной настоящим поэтам способностью проникнуться красотой и духом чужого для него края, чужого народа, впитать, вобрать в себя все это и показать все это изнутри. В цикле “Крымские сонеты” он, как справедливо считается, показал “Восток в миниатюре”.

Я хотела прочитать наизусть 14-й сонет “Пилигрим“ в переводе В. Левика, где, как и во многих стихах Мицкевича русского периода, сильна его тоска по далекой родине, по далекой девушке - наверное, по Марыле Верещак.

Я хотела прочитать его не в стенах какого-то учреждения, а на вольном воздухе, на природе, в каком-нибудь парке, в каком-нибудь уголке Варшавы наподобие Лазенок, на дощатой эстраде. Я думала, что праздник (пусть один день праздника из шести) будет проходить на природе, как проходят у нас в России праздники поэзии Пушкина, Блока, Есенина, Ахматовой, или как в Варшаве проходят конкурсы Фридерика Шопена. Это стихотворение должно звучать не в стенах, а обязательно среди природы, на фоне Польши, на фоне родины Мицкевича, под аккомпанемент музыки ясеней, кленов, ветел, берез, елей, сосен, ветерка, чириканья воробьев. Тогда тоска Мицкевича по родине и по Марыле прозвучит в нем сильнее, явственнее, трепетнее. Правда, в стихотворении упоминается не Польша, а Литва, но тогда, когда Мицкевич писал его, Литва входила в Польшу, Речь Посполитую.

 

 

ПИЛИГРИМ

У ног моих лежит волшебная страна,

Страна обилия, гостеприимства, мира.

Но тянется душа, безрадостна и сира,

В далекие края, в былые времена.

 

Литва! В твой темный лес уносится она

От соловьев Байдар, от смуглых дев Салгира.

Мне ближе зелень мхов, чем в небе цвет сапфира,

Чем апельсинных рощ багрец и желтизна.

 

Оторван от всего, что мне навеки свято,

Средь этой красоты я вновь грущу о ней,

О той, кого любил на утре милых дней.

 

Она в родном краю, куда мне нет возврата,

Там всё кругом хранит печать любви моей.

Но помнит ли она? Тяжка ли ей утрата?

 

Перевод этот не кажется мне совершенным, но он волнует меня идеальной сущностью стихотворения Мицкевича, которая проглядывается там, которую я вижу и воспринимаю.

Я не прочитала этого стихотворения на празднике поэзии в Польше. Потому что мне пришлось выступать только в стенах школ, домов литературы, науки и культуры и так далее. Увы.

У всех крупных и великих польских поэтов, которых я читала, есть (я заметила ее - ее только “слепой не заметит”) одна общая, составная, состоящая из двух противоположностей, из двух единств, черта: любовь и тяга к чужим краям с экзотической красотой, более броской, чем красота своей родины, Польши (она идет во многом от романтизма, от романтичности) и любовь и тяга к своей родине, к Польше с ее, как считается, скромной красотой. Причем любовь и тяга к своей родине в итоге оказывается и проявляется в творчестве резче и сильнее. Особенно тогда, когда поэт (или по своей воле или по воле судьбы) попадает в чужие экзотические края. У всех польских поэтов есть стихи об этих краях. Например. У Адама Мицкевича - “Крымские сонеты”, о Крыме, где он путешествовал во время своей ссылки в России. У Ярослава Ивашкевича - “Сицилийские сонеты”, итальянские и французские циклы, об Италии и Франции, где он бывал не один раз. У Владислава Броневского - восточные стихи, о Востоке, Иране, Ираке, Египте, Палестине, Сирии, Ливане, где он жил во время второй мировой войны... И во всех этих стихах, помимо восхищения этими краями, чувствуется любовь к родине и тоска по ней.

Например, у Мицкевича она чувствуется и в сонете “Пилигрим”, где душа его уносится из “волшебной страны” с “апельсинными рощами”, “соловьями Байдара” и “смуглыми девами Салгира” в Литву, к польской девушке Марыле, которая ему ближе и милее, чем “смуглые девы Салгира”, и в сонете “Аккерманские степи”, где он ждет ухом “зов с Литвы”, и в другом сонете, где у него в сердце “живет змея воспоминаний” о родине и “терзает” его даже “в безмятежный день”, и в другом сонете, где он смотрит в “польскую сторону”:

 

Откуда столько звезд во мраке засверкало

Вот там, на севере, над польской стороной?

 

И в сонете “У гробницы Потоцкой”, где он с внутренней мукой восклицает:

 

Дочь Польши! Так и я умру в чужой стране.

 

(Он и умер “в чужой стране”. То ли предвидел, предчувствовал, что ему судьба - умереть там? То ли напророчил сам себе? Правда, умер он не в Крыму, не на юге России и не в России, а в Константинополе. После России он жил в Италии, во Франции... и так и не смог вернуться в Польшу. ...И все же он вернулся туда - не своими ногами, а своими стихами.)

 

А у Ивашкевича любовь и тяга к родине и тоска по ней чувствуются, например, там, где он вспоминает свою малую родину Украину, ее “темные церкви”, “светлые степи”, и там, где он смотрит на французское солнце, а вспоминает “март” в своем краю, в Польше, и там, где ему кажется, что итальянские липы пахнут, как польские, как в книгах у польского писателя Реймонта:

 

Пахнут липы - как у Реймонта...

 

И там, где он говорит, что “миндаль и оливы” - все в чужом краю для него “чужое”, и там, где он говорит, что он чувствует себя “на сицилийском бреге”, у моря и у скал, “брошенным”, и там, где он признается, что из чужой страны, “где все великолепно и прекрасно”, его “чертовски тянет в Польшу”.

А у Броневского, который сам о себе говорил: “Я, польский поэт-скиталец”, - эта самая любовь и тяга к родине и тоска по ней чувствуются и там, где он вспоминает свою малую родину - Мазовецкий край с его “равнинами”, “солнечной ширью полей”, “цветеньем вишен”, “подснежниками”, “ландышами”, “лютиками”, “калинами” и “березами”, “бором”, “лужками”, “озерками”, “болотцами”, “улитками”, “пиявками”, “тростниками”, “кувшинок цветеньем”, “ятрышником”, рекой Вислой, городом Плоцком, “колокольным звоном”, Мазовецким замком, и там, где он вспоминает Варшаву с ее Зигмунтовой колонной, мостом Понятовского, Уяздовскими Аллеями... и там, где он сравнивает Персию с Польшей и говорит о Персии, что она, “как Польша, чудесна”, хоть Персия со своими кипарисами, оливами и горами не имеет ничего общего с Польшей (не Польша чудесна, как Персия, а - Персия чудесна, как Польша!!!), и там, где он посылает куда подальше все чужие края, которые он исходил и изъездил:

 

Мне не нужны палестины,

ираны, ираки, египты -

милей мне родные калины,

чем эвкалипты...

 

И там, где он рвется душой в Польшу, чтобы хоть на миг увидеть ее, ее Уяздовские Аллеи, и говорит с комом в горле:

 

не то я с тоски околею

у Средиземного моря.

 

(Многие граждане рвутся туда, а он оттуда. Многие граждане только и мечтают жить там, а он, видите ли, там околеет с тоски!), и там, где он не говорит, а кричит:

 

Братья! Домой! Невмоготу

Жить без родины больше!

 

И там, где он считает, что:

 

коль умирать,

так в родном краю.

 

И там, где он вспоминает и переживает о своей жене, актрисе Марии Зарембинской, которая осталась в Польше и попала в Освенцим и, по ошибочный слухам, умерла там.

А у Юлиана Тувима (что же я его-то забыла?) любовь к родине чувствуется, например, в этих стихах:

 

Пусть те воспевают Соренто, Крым,

Кто на красоты падок.

А я из Лодзи. И черный дым

Мне был и отраден и сладок.

 

Не так уж и “отраден и сладок” Тувиму “черный дым” заводских труб, как “отраден и сладок” ему “дым отечества”, о котором Грибоедов сказал: “И дым отечества нам сладок и приятен”. Даже и такой.

Черта эта, состоящая из двух противоположностей, - любовь к экзотическим краям и любовь к своей родине и тоска по ней в чужих краях - связывает польских поэтов с русскими. Она есть и у всех крупных и великих русских поэтов. Есть она и у Пушкина и у Лермонтова. (Впрочем, у них, по моим наблюдениям, любовь к экзотическим краям - сама по себе, а любовь к родине - сама по себе, без тоски по ней в чужих краях. Может быть, потому, что они не были за границей, а Кавказ для них был не заграница, не чужой край? Не как для Есенина, который там представил, что он в Персии... Или еще почему? Над этим стоит задуматься. И я уже задумалась.) Особенно сильно она проявилась у Есенина - в его “Персидских мотивах”, где он вспоминает свою родину, сравнивает ее с Персией, и вспоминает русских девушек и сравнивает их с восточными и утверждает:

 

Как бы ни был красив Шираз,

Он не лучше рязанских раздолий.

 

А восточные девушки - разные пэри, Шаганэ, Лалы - для него не лучше русских девушек. И в этих стихах, где он ради родины отказывается от всех “раёв”:

 

Если крикнет рать святая:

“Кинь ты Русь, живи в раю!” -

Я скажу: “Не надо рая,

Дайте родину мою!”

 

Эта черта есть, разумеется, не только у поэтов. Но и у композиторов. У Фридерика Шопена, например. Она проявилась, например, в его “Пальмейской мазурке”, и даже в самом названии, в парадоксальном сочетании слов: пальмейская мазурка.

Мазурка - это польский народный танец, идет от мазуров, жителей Мазовии, как танец полька идет от поляков. То есть, казалось бы, мазурка, как и полька, может быть только польской или, например, плоцкой - от главного города Мазовии Плоцка, как чардаш - только венгерским, бурэ - только французским, тарантелла - только итальянским, гопак - только украинским, лезгинка - только кавказским, трепачок - только русским (танцевать-то эти танцы можно на какой угодно земле, но у всех у них “в скобках” есть свои постоянные эпитеты: венгерский чардаш, украинский гопак...). А пальмейская мазурка - это все равно, что испанский чардаш, испанский гопак, испанская лезгинка, испанский трепачок, испанская (или рязанская) полька. Пальмейская мазурка идет от города Пальма на испанском острове Майорка, куда завезла Шопена роковая женщина Жорж Санд и где он написал это свое сочинение: не испанское болеро, а пальмейскую мазурку.

Шопен покинул Польшу в двадцать лет. И больше не вернулся туда. Всю свою жизнь, как и Мицкевич, провел в эмиграции - в Вене, в Париже, в Лондоне... Но всю жизнь до самой смерти он испытывал тоску по родине. И даже завещал, чтобы его сердце схоронили в Польше, что и было сделано. Сердце Шопена хранится в Варшаве, в костеле Святого Креста, в серебряной урне, замурованной (как я выяснила для себя) во второй слева колонне.

Тоска по родине у Шопена звучит во многих его сочинениях, а в “Пальмейской мазурке” она звучит прежде самой музыки, в названии: “Пальмейская мазурка”, - и лучше всяких признаний в любви к Польше говорит о его любви к Польше... и трогает меня до сердца и до слез - и не одну меня, я думаю.

 

 

ОТСТУПЛЕНИЕ О ПОПУЛЯРНОСТИ

ПОЛЬСКИХ ТАНЦЕВ В РОССИИ

 

Между прочим, почти все русские композиторы XIX века, и М. Глинка, и П. Чайковский, писали мазурки и польки. Кто только их не писал! Почти у всех русских композиторов они есть. У кого-то, кажется, у П. Чайковского, есть “Итальянская полька”.

Между прочим, в России есть не какая-нибудь, а русская полька, точнее сибирская. Она родилась в наше время. И есть даже песня о ней, которую у нас поют и под которую пляшут участники народных хоров и ансамблей:

 

Ой, милый мой,

Да ты хороший мой,

Да ты любимый мой,

Да ты пригожий мой,

 

Да мы пришли с тобой да на вечерочку,

Да потанцуем сибирскую полечку!

 

Ой, милая,

Да ты хорошая,

Да ты любимая,

Да ты пригожая,

 

Да мы пришли с тобой да на вечерочку,

Да потанцуем сибирскую полечку!

 

Ее называют еще и омской полечкой (по имени сибирского города Омска, где она, наверное, и родилась) и тогда поют:

 

...потанцуем мы омскую полечку.

 

Польские танцы - и мазурка, и полька, и краковяк - когда-то были очень популярны в России. Хотела бы я написать: были и есть популярны, но, увы, не могу и, следуя жизненной правде, должна писать - были популярны... когда-то. Особенно в XIX веке. И не только в XIX, но и в XX, еще не так давно, во времена детства моей мамы и во времена моего детства. Все знали и умели танцевать и танцевали их. Сейчас их танцуют в основном артисты и участники художественной самодеятельности, в основном на сцене, как, между прочим, и русские, и вообще национальные танцы. Все их забил рок.

Новые и новейшие поколения русских советских людей у нас в России сейчас не умеют танцевать не только польские танцы - мазурку, польку и краковяк, но и свои русские.

На днях я слышала по радио, что в какой-то стране собрались на праздник дружбы дети из разных стран. И все танцевали свои народные танцы. И только русские советские дети не могли станцевать ни одного своего русского народного танца, они не знают и не умеют танцевать их. Дети из племени банту знают и умеют танцевать свои танцы, а цивилизованные русские советские дети периода развитого социализма свои - нет.

“Какой скандал, какой большой скандал!” - как сказал бы поэт. Вернее какой позор для нашей страны, которая считается интернациональным государством и любит на весь мир говорить в рупор о расцвете у нас национальных культур.

 

 

ОТСТУПЛЕНИЕ О ДВУХ ПОЛЬСКИХ КЛАССИКАХ - АДАМЕ МИЦКЕВИЧЕ И ЯРОСЛАВЕ ИВАШКЕВИЧЕ

 

Адам Мицкевич и Ярослав Ивашкевич - первые польские поэты, которых я узнала, прочитала и полюбила..

Мицкевич - поэт XIX века, всего на один год старше Пушкина, родился в 1798 году, а умер в 1855-м, не в 37 лет, как Пушкин, а в 57.

Ивашкевич - поэт XX века, захвативший и конец XIX, всего на один год старше Есенина, родился в 1894 году, а умер недавно, в 1980 году, не в 30 лет, как Есенин, а в 86. (Неужели и Есенин мог бы жить до 1980 года? И до 1988? Мог бы, теоретически. Живет же его современник Леонид Леонов, дай бог ему здоровья и творческих сил и помоги ему бог в его трудах!)

Наши Пушкин и Есенин перед ними мальчишки - по возрасту, в котором они ушли, “как говорится, в мир иной”.

Но я хочу сейчас сказать не об этом, а о том, что еще удивило, и не только удивило, а поразило и потрясло меня, когда я знакомилась с их биографиями. А поразило и потрясло меня вот что. То что великий польский поэт Адам Мицкевич родился, оказывается, не в Польше, а... в Белоруссии, на хуторе Заосье близ Новогрудка. А учился в университете - в Литве, в Вильно (сейчас Вильнюс). И великий польский поэт Ярослав Ивашкевич родился тоже не в Польше, а... на Украине, в деревне Кальник Киевской губернии (сейчас Винницкая область). И учился на Украине, в Елизаветограде Херсонской губернии (сейчас Кировоград) - в гимназии, а в Киеве - в университете и консерватории. И свою первую книгу “Восьмистишия” он написал на Украине, то есть, значит, в Царской России. В 1918 году он уехал в Варшаву.

Что же получается? Оба великих польских поэта - по корням не совсем и польские, а, как бы сказать, наши? Я не собираюсь отнимать их у поляков, у польского народа и присваивать нашему (да никто мне их и не отдаст), они были и есть и будут польскими, но “все же, все же, все же...”, как сказал бы Александр Твардовский. Я не перестану удивляться тому, что они связаны с нашей страной, с нашим народом, можно сказать, самыми пуповинами (я не люблю слова “пуповина”, ни в единственном, ни во множественном числе, но другого - точнее этого - не вижу).

 

Ну что ж, а поэт Владислав Ходасевич, оказывается, не только русский по своим корням, но и польский. А все же считается русским. И Марина Цветаева.

...Осип Мандельштам, оказывается, тоже имеет к Польше самое прямое отношение. Он там родился.

А французский поэт Гийом Аполлинер - не столько французский по корням, сколько польский, что чувствуется и по его фамилии, сохранившей польский корень. А все же считается французским.

Попробуй разберись с этими корнями. Древо может расти в одной стране, а своими корнями уходить в другую страну или происходить из нее.

 

Александр Пушкин имеет эфиопские корни и, как многие русские и не только русские поэты, хотя об этом почему-то не принято говорить и никто мне не говорил, но я сама догадалась, еврейские корни. А считается великим русским поэтом.

 

 

ВЕЧЕР ТАДЕУША РУЖЕВИЧА

 

- Сейчас мы все идем на вечер Тадеуша Ружевича, посвященный присуждению ему Нобелевской премии, - сказала Божена. Нобелевской! Вот это да!

- А где он будет, этот вечер?

- В Доме литературы.

- Это в том доме, где было открытие Варшавской Осени Поэзии и выставка польских художников?

- Да.

Вечер Тадеуша Ружевича проходил не в том зале, где было открытие Варшавской Осени Поэзии, не в актовом зале на втором этаже, а в кафе с круглыми сводами потолков и с арочными проемами и перекрытиями, на первом этаже, где было открытие выставки польских художников. Работы их все еще висели там на стенах, и кто не знал, что это “картинки с выставки”, мог бы подумать, что это своеобразная, нетрадиционная наглядная агитация.

Мы заняли места за длинным столом в самой середине зала, у арочных “ворот”, делящих зал напополам. Рядом с нами за столом оказались польские товарищи. В том числе поэт Тадеуш... нет, не Ружевич, а Моцарский. “Молодой поэт”, как сказала о нем Божена. Поэт примерно моего поколения, то есть того поколения поэтов, которые, по обобщению Николая Дмитриева, “в пятидесятых рождены” и которые и у нас в России, и в Польше, значит, тоже считаются молодыми.

Тадеуш Моцарский чем-то походит на казака. Крепкий, не наспех сбитый, видный хлопец, с черными густыми усами, с черными густыми волосами, с серьезным, мужественным лицом, с весомыми движениями, немногословный. Он написал мне в моем блокноте свое имя и фамилию - ясным, правильным, собранным, крупным почерком. (Кто только при случае и чего только не писал в моем блокноте!) Я сказала:

- В вашей фамилии есть что-то от Моцарта и от царя: что-то моцартовское и царское. Моцар(т)-ский, мо-царский...

- Да, то так, - согласился Тадеуш. И подчеркнул пастой в своей фамилии три буквы, слово “цар”. И написал под ним слово “Моцарт”. И его подчеркнул.

А чего в его фамилии больше? Моцартовского?

А в самом Тадеуше? Мне кажется, в нем больше не моцартовского, не легкого, не порхающего, не воздушного, а другого...

Я еще не знала его стихов, но подумала, что они должны быть у него такие, как он сам. Крепкие, сбитые, серьезные, мужественные, весомые, немногословные... Такие они у него и есть. И еще они у него такие, как его почерк в моем блокноте: правильные, собранные, нерассыпчатые, ясные, хотя и верлибры.

Он не читал их на вечере Ружевича. И зачем бы он стал читать их там? Я потом сама прочитала его стихи в книге польских поэтов.

А на вечере Ружевича звучали стихи Ружевича. Их читали разные поэты - переводчики его стихов. На разных языках: на югославском, чешском... И, естественно, на польском. Говорили о нем, о его творчестве и читали его стихи.

Больше других звучало стихотворение “Роза”. А, кстати, фамилия Ружевич, наверное, идет от розы? На польском языке роза - ”ружа”. Есть польское женское имя Ружа. Ружевич - это “Розевич”, “Розович”?

 

У нас в русском языке слово “роза”, корень его ассоциируется с розовым цветом, розовый цвет - цвет розы, как малиновый цвет - цвет малины, вишневый - цвет вишни, хотя мы знаем, что бывают и красные, и белые, и желтые, и даже черные розы. А в польском языке слово “роза” ассоциируется с каким цветом - с розовым или красным? Во французском, например, с красным. Во французском языке “руж” - это красный цвет.

 

Мзия вслушивалась, вслушивалась в стихотворение “Роза”, которое фигурировало на вечере не как “Роза”, а как “Ружа”, вслушивалась в его стихию, в его ритм и аритмию, и вдруг сказала мне:

- А ведь я знаю это стихотворение! Я переводила его на грузинский язык!

- Что ты говоришь? Ты переводила его?! (Стихотворение лауреата Нобелевской премии!) Ну и прочитай его в своем переводе! - посоветовала я ей. - Выступи от нашей группы. А то от нашей группы выступить некому. Никто из нас не переводил Ружевича...

- Я не знаю, вспомню ли я его наизусть... Если вспомню - прочитаю.

- Постарайся вспомнить.

Мзия углубилась в себя, зашевелила губами, стала читать про себя стихотворение “Роза”, вспомнила его. Вспомнила! Вспыхнула вся, как соломинка или лучинка от искры, загорелась розовым пламенем, которое шло изнутри нее, нетерпеливо задрала руку, встала и сказала:

- Мне когда-то пришлось переводить стихотворение Тадеуша Ружевича “Роза” на грузинский язык. Я хочу прочитать его в своем переводе.

- О! Давай, давай! - все ободряюще закивали головами.

И Мзия “дала”, прочитала его. Так взволнованно и бурно, как если бы читала стихотворение не о “розе”, а о землетрясении, с обвалами, с грохотом катящихся, сшибающихся друг с другом и срывающихся в пропасть камней. Очень эффектно прочитала и, я бы сказала, эффективно - ошарашила всех и уложила всех на месте. Так что все только через какую-то паузу тишины, секунды через две-три пришли в себя и увенчали ее аплодисментами. На том вечер и кончился.

Для тех, кто не знает поэта Тадеуша Ружевича, которого знает весь мир, я скажу, что это один из самых блестящих, незаурядных современных польских поэтов, который пришел в литературу после войны и существенно изменил, обновил язык поэзии, как пишет в своем кратком очерке польской культуры критик Томаш Милковски, обратился “в сторону обыденности и “антипоэзии”, воспел “красоту обыденности” и оказал активное влияние на “облик” поэзии и на возрастание интереса к ней. Кстати сказать, Тадеуш Ружевич - не только оригинальнейший поэт, но и оригинальнейший прозаик, эссеист, сценарист, драматург, пьесы которого стали классическими.

К своему стыду, я не могу похвалиться тем, что знаю творчество Тадеуша Ружевича намного лучше, чем те, кто совсем его не знают. Его имя я знаю лучше, чем его творчество. У меня нет ни одной его книги. Они нигде никогда мне не попадались. Может, потому, что зверь не на каждого ловца бежит. Я знаю только некоторые стихи Тадеуша Ружевича. Кроме “Розы”, скажем, это:

А в нашем доме

такая тишина,

а в нашей тишине

смеется жена,

смеется.

 

Волос золотая корона

ее увенчала,

она прижимает руку

к тяжелой груди.

Я слышу ее голос,

она говорит гордо:

“Послушай,

теперь уже не одно,

два сердца,

два сердца бьются во мне

в такой тишине...”

 

Это не трескучий, а тихий, торжественно-тихий, радостно-тихий гимн тишине, миру, молодой жене, матери, ждущей ребенка, мадонне, царице, богине, скорбно-тихий гимн людям, пожертвовавшим свои жизни за тишину, за мир, за молодую мать, за человека, за народ, за человечество.....

Между прочим, у рязанского поэта Александра Архипова есть стихотворение “Два сердца” - о своей матери, беременной им:

 

Она ходила тише и ровней,

Любовно распашонки вышивала.

Два чистых сердца трепетали в ней...

 

Я не думаю, что Александр Архипов взял, украл, стащил, стянул, стырил свои два сердца у Тадеуша Ружевича, не думаю, что он знает о его “двух сердцах”. Но как ученые разных стран могут приходить к одним и тем же открытиям и изобретениям в науке и технике независимо друг от друга (как пришли к лампочке, к радио, к паровому двигателю), так и поэты могут приходить к одним и тем же открытиям и изобретениям в поэзии независимо друг от друга.

Из польских писателей кроме Тадеуша Ружевича Нобелевской премии удостаивались писатели Милош, в 60-каком-то году, Владислав Реймонт, в 1924 году, Хенрик Сенкевич, в 1905 году. Хенрик Сенкевич был первым польским и первым славянским писателем, который удостоился ее.

А кто из наших российских писателей удостаивался Нобелевской премии? Иван Бунин, Михаил Шолохов, Борис Пастернак, изгнанный из нашей страны Александр Солженицын (кстати, он отчасти рязанский), Иосиф Бродский, тоже в свое время выдворенный из нашей страны... А Лев Толстой, как я узнала из статьи Владимира Солоухина, можно сказать, отказался от нее, то есть попросил сделать так, чтобы ему ее не давали. Не хотел ставить себя в подчиненное положение от нее. Надо быть, наверное, Львом Толстым, чтобы отказываться от премий, даже от такой высокой, как Нобелевская.

 

 

О ДВУХ ВАРШАВСКИХ ВОССТАНИЯХ

 

1.

 

Когда-то в каком-то журнале мне попалась на глаза карта Польши. И не простая, а особая. На ней были помечены черными крестами города, где во время последней мировой войны были концлагеря. Эта карта меня потрясла! Я увидела и узнала тогда, что, оказывается, почти все концлагеря, о которых мне приходилось читать и слышать, находились не где-нибудь, а на территории Польши: Освенцим, Майданек, Треблинка и другие, - и что не где-нибудь, а на территории Польши находилась большая часть всех концлагерей. Значит, не куда-нибудь, а в Польшу гитлеровцы свозили евреев разных стран и жгли их там в печах. Я тогда насчитала на карте Польши, кажется, до двадцати лагерей смерти. И представила себе жуткую картину: маленькая страна вся в трубах крематориев, вся в черных дымах от этих труб.

Кроме того, как я узнала из журнала “Польша” за апрель 1988 года, во всех крупных городах Польши существовали гетто для евреев. Районы, окруженные глухими стенами. Организация этих гетто, как и концлагерей, входила в план “тотального уничтожения”, истребления евреев, которое было одной из главных целей гитлеровцев.

Сначала в городах издавались распоряжения, ограничивающие права евреев, как если бы негров и индейцев в Америке. Евреям запрещалось свободно передвигаться по городу, пользоваться транспортом, для них был увеличен комендантский час и уменьшены продпайки, у них конфисковывались ценности, имущество, их заставляли метить свои квартиры и мастерские и носить повязки с желтой “звездой Давида”, вынуждали переселяться из своих квартир в самых лучших и богатых районах города, выселяли их оттуда в самые плохие районы и квартиры.

Евреев поставили вне закона. “Их можно было убивать без суда, за любую провинность”, которая противоречила порядку немцев.

Потом гитлеровцы взялись сгонять евреев в гетто. Было такое гетто и в Варшаве, в районе Муранов. Самое большое и самое плохое и тяжелое по своим условиям во всей стране. Осенью 1940 года в этот район площадью 4 квадратных километра согнали около полумиллиона евреев. Там велись расстрелы, “царили голод и нищета, свирепствовали эпидемии, которые унесли много жизней”. Оттуда шла отправка евреев в лагеря смерти. Всех их вывозили в хлорированных вагонах для скота. С первой партией в Треблинку попали воспитанники сиротского дома и их учитель Януш Корчак, печально известные теперь на весь мир.

В январе 1941 года в Варшавском гетто находилась 401 тысяча евреев, а в апреле 1943 года - около 60 или 70 тысяч (по одним источникам - 60, по другим 70 тысяч).

19 апреля 1943 года, накануне дня рождения фюрера, когда гитлеровцы по приказу Гиммлера ворвались в гетто, чтобы вывезти оттуда в лагеря смерти остатки евреев, “подлюдей”, как их называл Гиммлер, разрушить гетто и сровнять его с землей, в гетто вспыхнуло восстание его обитателей, подготовленное Еврейской боевой организацией во главе с 24-летним Мордехаем Анелевичем. В восстании участвовало 660 человек. Они бросали в немцев, под их танки и бронемашины, гранаты и бутылки с зажигательной смесью, нападали на них из домов, подвалов, бункеров, подземных каналов, строили баррикады. Им помогали отряды Армии Людовой и Армии Крайовой и сочувствующие поляки. Немцы предъявили им ультиматум - сложить оружие, но они отвергли этот ультиматум. Немцы применили против них артиллерию, в том числе и с воздуха, с самолетов. 8 мая они захватили на улице Милой бункер, где скрывался штаб восстания. Чтобы не попасть в руки своих врагов, все члены штаба и сам Мордехай Анелевич “совершили массовое самоубийство”. 16 мая восстание было подавлено. Во время него погибло 7 тысяч евреев, 6 тысяч сгорело живьем. Всех других немцы угнали в лагеря смерти. Только некоторым удалось спастись, уйти от них через подземные каналы. Выполняя приказ Гиммлера, немцы разрушили гетто и сровняли его с землей. Генерал СО Юрген Штроп взорвал старинную синагогу на улице Тломацке и тем завершил всю операцию. И рапортовал в Берлин о том, что “еврейский жилой район в Варшаве перестал существовать”, “в Варшаве нет уже больше ни одного еврея!”

В журнале есть две фотографии.

На одной стоят женщины и дети, приговоренные к смерти, с поднятыми руками. На первом плане худенький мальчик лет семи, в большой кепке, в запахнутом пальтишке, в сапогах до колен, без брюк и без чулок, с жалким, не по-детски несчастным, обреченным лицом и, как все, с поднятыми худенькими руками. “Эта фотография обошла всю планету”.

На другой фотографии, 1945 года, - “море руин” на территории Варшавского гетто. Что-то вроде пустыни и свалки. В стороне здание с черными трубами, напоминающее крематорий.

А что сейчас в этом районе, интересно? Я не знаю. Но, конечно же, не “море руин” и не гетто. Ничего этого в Польше теперь нет, как и концлагерей.

 

2.

 

Ну а когда Варшава была разрушена гитлеровцами на 85 процентов? Когда они разрушили ее? Не одно гетто, не один какой-то район, не одну какую-то улицу, а всю Варшаву? Когда они сровняли ее с землей? Ясно, что во время войны. Да я уже и говорила об этом выше. Но - когда? Война - понятие растяжимое, она шла пять лет. Раньше я думала, что они разрушили Варшаву в основном в 1939 году, когда без объявления войны вторглись в Польшу и Варшаву. Из учебников истории и из других источников и, например, из “Варшавского дневника” Юрия Нагибина, есть у него такой дневник, я знаю, что они вторглись туда 1 сентября 1939 года и через три недели заняли ее. Три недели Варшава отчаянно сопротивлялась, как могла, выдерживала бомбардировки, обстрелы, огонь. Но потом, когда повыходили из строя водопроводы и “нечем было тушить пожары” и “нечем стало дышать от дыма и гари” и люди стали задыхаться и мучиться жаждой и когда кончилось продовольствие и стало нечего есть и когда кончились боеприпасы и нечем стало защищаться и когда кончились медикаменты и нечем стало лечить раненых, Варшава перестала сопротивляться. Ну вот тогда они ее, значит, и разрушили? Ну и потом в течение войны рушили ее постепенно, и еще, должно быть, когда в 1945 году наша советская армия в союзе с армией Людовой, с Войском Польским очищала от них Польшу и Варшаву и они уносили ноги оттуда? Так-то оно, так. Но, оказывается, гитлеровцы в основном разрушили Варшаву не в 1939 году, тогда только (!?) на 12, 5 процентов, и не во время восстания евреев в гетто в 1943 году, тогда только (!?) один район Муранов и еще кое-какие районы, а во время и после другого Варшавского восстания, в котором участвовали не евреи гетто (его тогда уже не было), а подпольщики, армия Людова и жители Варшавы, в 1944 году. Оно вспыхнуло 1 августа и бушевало 63 дня, то есть 2 месяца и 3 дня.

У Рышарда Назаревича, как я узнала из журнала “Польские новые книги”, есть большая вещь об этом восстании. В ней, как я узнала из журнала, он говорит о том, что “военные реалии” этого восстания известны довольно хорошо и широко, “хуже” обстоит дело с “подлинными обстоятельствами Варшавского восстания, историческими фактами, связанными с его вспышкой, подлинными мотивами” и “политическим контекстом” “действий его руководителей” - это все не так хорошо известно, в этой области есть “пробелы”, которые используются “противниками народной Польши”.

Ну, а у Юрия Нагибина, как я уже сказала, есть “Варшавский дневник”. В нем он тоже говорит о Варшавском восстании 1944 года, не о том, что ему неизвестно, а только о том, что ему известно. Он там говорит, что “у Варшавы особая военная судьба”. Есть в Европе города, которые пострадали во время войны не меньше Варшавы: Сталинград, Ковентри, Роттердам... Но разрушать их специально никто не планировал. А разрушить Варшаву Гитлер и гитлеровцы планировали специально, заранее. Они “слишком хорошо понимали, что такое Варшава и варшавяне”. “Генерал-губернатор оккупированной Польши Ганс Франк”, автор тридцати томов дневника нациста, казненный потом в Нюрнберге, “в числе главных военных преступников”, “говорил в своей речи, обращенной к немецким летчикам”, что в Польше “есть пункт, откуда исходит всяческое зло”, - это Варшава, что она “является и останется очагом беспорядков, пунктом, вызывающим в этой стране “брожение”. “Да, такой Варшава была всегда”, “свободолюбие - в крови варшавян”, - говорит Юрий Нагибин и вспоминает о “брожениях”, бунтах и восстаниях поляков, в первую очередь варшавян, во время трех разделов Польши - в 1830, 1848 и 1863 годах - и о национальных героях тех времен Костюшке, Домбровском, Траугуте, имена которых носят улицы, набережные и площади Варшавы, и о подпольщиках, которые готовили восстание 1944 года.

Варшава - это польский Петербург или Петроград и польский Париж?

“Гитлер с самого начала задумал уничтожить Варшаву”, - говорит Юрий Нагибин. Уточню, что прежде всего - как столицу. Он не хотел, чтобы она оставалась столицей, и перенес столицу назад в Краков, где она была до Зигмунта III. Он хотел превратить Варшаву, во-первых, в небольшой, заурядный провинциальный город, а во-вторых, в “новый немецкий город Варшау”. По его указу в Варцбурге на Майне с 1939 года по 1943 “единственное в своем роде... бюро” архитекторов-урбанистов под руководством “градостроителя” Фридриха Пабста разрабатывало проект ликвидации Варшавы (как столицы) и создания на ее месте городка Варшау, который занимал бы одну десятую или, как говорит Юрий Нагибин, одну двадцатую часть территории Варшавы и в котором было бы 130 тысяч жителей, а не 1 миллион 300 тысяч, как до войны, а на другом берегу Вислы - ”лагеря для 70 тысяч поляков”. Этот проект вошел в историю как “план Пабста” (в 1943 году Пабста убьют из автомата на улице Даниловичовской, на пороге мастерской).

“Восстание потрясло гитлеровцев. Еще ни одна из захваченных ими европейских столиц не делала даже попытки бунта. Варшава оправдала их худшие опасения. Они озверели...” И решили стереть ее с лица земли. Что и осуществили на 85 и даже почти на 90 процентов.

Они рушили все, что можно было разрушить, все дворцы, все дома, все костелы, и сжигали все, что можно было сжечь (кое-какие ценности, произведения искусства вывозили в Германию).

Петр Вегин в верлибре “Ожерелье для Барбары”, посвященном памяти польского поэта Кшиштофа Бачиньского, который погиб при освобождении Варшавы в 1945 году, пишет, как они сжигали “деревянных святых из... костелов”, разжигали ими “костры”, и как “в костелах у святых по деревянным лицам” катились слезы “и деревянные губы складывались в форме слова “спаси”. Когда я читаю это стихотворение, особенно эти места, и представляю себе Варшаву 1944 года, у меня по моему недеревянному лицу и в душе катятся слезы тех святых. И когда я представляю себе Варшаву 1944 года, у меня волосы встают дыбом. Гитлеровцы не пощадили даже Старе Място, которое они хотели было сохранить как исторический центр Варшау, как “образец старогерманской архитектуры” (в Старом Мясте находился штаб и главные силы восстания). Юрий Нагибин с иронией говорит, что “когда гитлеровцам что-то особо приходилось по душе в чужой культуре, они с беззастенчивостью плотоядного монаха средневековой баллады, который во время поста перекрестил петуха в карася, а поросенка в карпа, “награждали” это “немецким гражданством”, как наградили им и Коперника, памятник которого они вывезли в Германию, потому что считали великого польского астронома “немецким ученым Коперникусом” (после войны памятник вернулся на место, в Краковское предместье).

Старе Място оказалось центром восстания 1944 года, и потому они и разрушили и его, “под корень истребили все прекрасные здания Старого Мяста” и площадь Рынка... а потом “взорвали и... Королевский замок и колонну Зигмунда”.

Зимой 1944 года Гитлер заявил на одном заседании рейхстага: “Варшава стала просто географическим понятием” на карте Европы. В 1944 году она вся лежала в руинах, воспетых потом поэтами.

Кто-то из поэтов, кажется, Юлиан Тувим, сказал, что она и в руинах величественна и прекрасна. Владислав Броневский сказал:

 

Польша в руинах...

но не погибла,

погибнуть не может,

мы возродим ее

сами.

 

Он же сказал:

 

Восстань, Варшава, из руин!

 

Нет, он сказал:

 

Из развалин, Варшава, встань...

 

И она встала, восстала, воскресла из руин, из развалин, с помощью польских архитекторов и варшавян. И стала прекраснее, чем была.

Когда я читала путеводитель по Варшаве и читала: памятник такого-то в войну был разрушен - после войны восстановлен, дворец такой-то в войну был разбомблён - после воины восстановлен, костел такой-то в войну был сожжен, спалён - после войны восстановлен... я читала это как драматическую поэму с проклятьем варварам и гимном полякам. И плакала не только символическими, но и самыми натуральными слезами. И, кстати, обратила внимание на то, что большая часть памятников была разрушена в 1944 году, и задумалась, почему именно в этом году, и докопалась до Варшавского восстания.

В 1939 году в Варшаве погибло 30 тысяч варшавян. Во время восстания в 1944 году - 250 тысяч, а всего за пять лет войны - 850 тысяч. До войны в Варшаве было 1 млн 300 тысяч жителей. Сейчас - около 2 млн.

Всего в войну погибло 6 млн поляков. Это и для большой страны много, а для такой маленькой страны, как Польша, - это очень много, почти так же, как для нашей страны 20 млн.

 

 

ЛАЗЕНКИ. ДВОРЕЦ СТАРА ПОМЕРАНЦАРНЯ.

ВЕЧЕР “ПОЭТЫ МИРА”

 

1.

 

- Сейчас мы едем в Лазенки! - сказала нам Божена. - Все-все участники праздника туда едут. Автобус нас ждет.

Лазенки! Вот куда мне хотелось попасть в Варшаве в обязательном порядке! Больше-больше всего! Если не считать Старого Мяста.

Что такое Лазенки? Может спросить кто-то, кто не знает, что это такое. Вы не знаете, что такое Лазенки?! Весь мир знает, а вы не знаете?! Ай-я-яй! Вы что - дикарь из племени банту? Или вы инопланетянин, прилетевший на летающей тарелке? Лазенки - это прославленный на весь мир парк в Варшаве. Там проводятся конкурсы Фридерика Шопена. Около памятника Шопену. Они проводятся каждые пять лет. К ним допускаются самые лучшие молодые пианисты разных стран, а победители конкурса входят в музыкальную элиту мира. От нашей страны на этих конкурсах в свое время выступали Лев Оборин - он был победителем самого первого конкурса в 1927 году, Дмитрий Шостакович, Вячеслав Слободяник... а на последнем, в 1985 году, молодой пианист Станислав Бунин, он стал победителем этого последнего конкурса, получил первую премию. Но там выступают и получают премии, в том числе и первые, не только мужчины. А и женщины. Одна из них - польская пианистка Галина Черностефаньска.

Раньше, давно, когда я не знала, что такое парк “Лазенки”, а знала только то, что там проводятся конкурсы Шопена, я представляла его себе таким: деревья, деревья, дорожки, клумбочка, лавочки, а в центре площадка с памятником Шопену. Я думала, что этот парк похож на Зеленый парк или Рюмину рощу в Рязани или на Фатьяновский парк в Вязниках, с “солнечной, поляночкой”, и по размеру такой же, то есть не очень большой. Или на парки в Сокольниках и Филях в Москве, которые побольше. А он совсем-совсем не такой! И не только по размеру (по размеру он - с целый микрорайон, а может быть, и с два - с Канищево и Дашково-Песочню у нас в Рязани). То есть там есть и деревья, и дорожки, и клумбочки, и лавочки. Но, во-первых, все это другое - какого-то иного порядка, иного разряда... Я думала-думала, какое же там всё? Красивое? Да! Но, например, и Рюмина роща красивая (даже теперь, когда архитекторы превратили ее в ЦПКиО и испортили)... Тогда какое же там всё? Ухоженное и культурное? Да! Но еще, еще какое? Я думала-думала... И нашла слово - великосветское. И деревья там великосветские, с особой великосветской осанкой - не деревья, а дерева, горделивые, торжественные, ели, тополя, дубы, какие-то экзотические деревья, похожие на пальмы, но не пальмы (эвкалипты?). И дорожки там великосветские - не дорожки, а тропы и аллеи. И клумбы там великосветские... никто не додумается сорвать цветка с такой клумбы. И лавочки великосветские... ни у кого не подымется рука вырезать там “Ваня + Маня”, как и на деревьях. А, во-вторых, там не только это, но и старинные дворцы, Дворец на Воде, Дворец Мысливски, Белый Домик, померанцевые (оранжерейные) дворцы, колоннада, амфитеатр (а не наспех сколоченные эстрады из фанеры и досок, и не палаточки “Пиво-воды”), скульптуры “Висла”, “Нимфа и Сатир” и другие из дорогого камня (а не девушки-спортсменки, из гипса, с веслами и дисками), каналы с чистой водой и лебедями (а не затхлый водоем с лягушками).

Лазенки - это не парк, а уникальное, изумительное произведение искусства, грандиозный ансамбль из трех гармонично связанных между собой и дополняющих друг друга частей: из Природы, Архитектуры и Скульптуры с большой буквы. И памятник Шопену - только деталь этого ансамбля, прекрасная, но деталь, которая находится в одном из уголков парка, а не организующий центр ансамбля. Организующий центр - Дворец на Воде. Но и он, кстати, находится совсем не в центре парка, а в одном из его уголков - над каналом. Впрочем, каждый дворец, каждая скульптура парка Лазенки - в какой-то степени и организующий центр, центрик, не всего парка, а того уголка, в котором они находятся.

Когда-то Лазенки (задолго до того, как они стали парком) были любимым местом отдыха мазовецких князей и польских королей. (Тогда там еще не проводились конкурсы Шопена.) Теперь это любимое место отдыха всех жителей Варшавы.

Заложил парк в Лазенках король Станислав Август Понятовский, в XVIII веке. На французский манер, который затем приобрел черты английского и... стал сугубо польским. Он же, Станислав Август Понятовский, построил там - не своими собственными руками, разумеется, а руками варшавских зодчих того времени (и парк он закладывал, разумеется, не собственными руками), но по своему вкусу, и дворцы, в том числе и Дворец на Воде, королевскую резиденцию, и колоннаду, и амфитеатр в модном тогда стиле классицизма, но с сугубо национальными чертами, который стал называться “станиславским стилем”, провел аллеи, в том числе и аллею аллей - Королевскую Променадную (Прогулочную), провел каналы и запустил туда лебедей (не потомки ли этих лебедей плавают там теперь?)... До середины XIX века парк был не публичным, а с середины XIX века получил “статус” публичного.

- Мы едем в Лазенки на экскурсию? - спросила я Божену.

- Вообще-то мы едем туда на вечер “Поэты мира”. Но и парк, разумеется, увидим. Вечер же будет т а м.

- У памятника Шопену?

- Нет, во дворце.

Надо сказать, что у нас вообще не было ни одной специальной экскурсии по Варшаве, из тех, какие устраиваются разными бюро, например, в Москве или в Рязани, не было специальных “смотрин” города, когда тебя сажают в автобус и везут по какому-то специальному маршруту и говорят тебе в рупор или микрофон: посмотрите (в окно) туда-то, вы видите там то-то и то-то, а теперь посмотрите туда-то, вы видите там то-то и то-то, потом тебя на время выгружают из автобуса, дают тебе подойти к достопримечательности своими ногами и потрогать ее своими руками, потом тебя опять сажают в автобус и опять везут по городу, пока у тебя голова не закружится от разных достопримечательностей и пока все они не перепутаются у тебя в голове. Не было у нас и никакого специального экскурсовода, гида.

Все экскурсии в Варшаве у нас были не специальными, а попутными: идешь в Дом литературы или в Дом культуры по Замковой площади, мимо Королевского замка или Зигмунтовой колонны, по улочке мимо костела Святого Яна - вот тебе и экскурсия. Идешь в свою гостиницу “Форум” по Иерусалимским Аллеям и по улице Маршалковской - вот тебе и экскурсия... А если хочешь узнать, что вот это такое там-то и что вот это такое там-то, спрашиваешь свою Божену или, если с тобой идет пани Ирена, пани Ирену, и она говорит.

Я думаю, что и в Варшаве бывают специальные экскурсии со специальными гидами (они есть во всем мире), но у нас, я говорю, их не было. Мы знакомились с “пани Варшавой” сами, постепенно, не через “сватью бабу Бабариху”, которая расписывала бы и показывала бы нам её достоинства (посмотрите туда-то, посмотрите туда-то), как если бы собиралась выдавать ее замуж, а через прямой контакт с ней, и каждый видел в ней не то, что показывал экскурсовод, а то, что он видел сам, и воспринимал ее такой, какой мог воспринять своими глазами и своим сердцем.

Никакой специальной экскурсии по парку Лазенки, как и вообще по Варшаве, у нас не было. И всего парка мы не увидели.

Увидели только уголок, примыкающий к Уяздовским Аллеям. Я-то хотела бы осмотреть, обойти его весь, но весь его не обойдешь и за весь день, а в нашем распоряжении было минут сорок. Но не надо видеть всего парка - хватит и уголка, чтобы понять, что это за парк: одно слово - королевский! Такого я никогда в жизни не видывала! По такому я никогда в жизни не гуливала!

 

2.

 

Мы прошли по двум не асфальтированным, а чем-то посыпанным, что ли (мелкими-мелкими, как пыль, но от которых нет пыли, желто-коричневыми камушками, что ли?), аллеям, которые составляют треугольник с Уяздовскими Аллеями. Одна шла мимо памятника Шопену (мы видели его только издали, из-за роскошных деревьев, из-за пышной листвы) и мимо Белого Домика (мы посидели около него на лавочке, перед клумбой с изысканным узором из южных и северных цветов). А другая вела к дворцу, где должен был состояться вечер поэзии.

- Как называется этот дворец? - спросила я Божену.

- Оранжерейный...

В Лазенках два оранжерейных дворца: старый - XVIII века (1736 - 1788), и новый, но новый - это не значит, что он XX века, он тоже довольно старый - XIX века (1870). Правильнее они называются Померанцевыми, а еще правильнее, по-польски так: Стара Померанцарня и Нова Померанцарня. Наш вечер должен был состояться в Старом Померанцевом Дворце.

Да-а, это не стандартный блочный, похожий на мокрую, серую, разрисованную гуашью, облезлую, всю в разводах и подтеках, картонную коробку, Дворец профсоюзов в Рязани, который может показаться дворцом только по сравнению с еще более серыми блочными домами-”брежневками”.

Он невысок по сравнению с Дворцом профсоюзов в Рязани - всего в один этаж, а не в два. Но, повторю слова Владимира Солоухина, лебедю не надо быть со слона, чтобы быть величавым, он величав и красив. Вытянутой формы. Белый или бежевый, с каменной, очень лаконичной резьбой и лепкой - и снаружи, на фасаде, на карнизах, и внутри, на стенах, и потолках, с длинным рядом высоченных, от пола до потолка, арочных окон, похожих на круглые ворота, но не зияющих стеклянной пустотой стеклянного пространства, а зарешеченных белыми рамами с крестовинами и с мелкими - сантиметров тридцать на пятьдесят - клетками в пространствах между крестовинами и отделенных друг от друга узкими имитированными колоннами.

Этот дворец строился по проекту Д. Мерлини. Предназначался под оранжерею и под театр. Он богато оснащен картинами Я. Плерсха и Я. Дамбровского и скульптурами А. ле Бруна (его скульптуры, кстати, есть и в Королевском замке) и, разумеется, померанцевыми цветами, растениями, к которым принадлежат и цитрусы - лимоны, апельсины, бигарадии...

Этот дворец - один из немногих в Лазенках и в Варшаве, который не был уничтожен во время последней войны, уцелел по милости судьбы, и теперь является одним из наикрасивейших дворцов, а его театр - одним из наикрасивейших театров, какие сохранились в Европе с минувших веков.

Из всех участников праздника, то есть из ста человек, на вечере “Поэты мира” должно было выступать по одному поэту от каждой делегации. От нашей - Григори Виеру.

Мы прошли в зал со всеми. Заняли один - правый от двери, не первый, а, может быть, пятый - ряд. Г. Виеру сел на первое место с краю, чтобы ему было удобнее “вылезать” на сцену. За ним села я, за мной М. Хетагури, за ней Ю. Кузнецов, за ним, у стенки, О. Кочетков. А за нашими плечами - Божена, как наш общий ангел-хранитель.

И вечер начался.

Варшавский камерный ансамбль, скрипичный квартет под управлением Анджея Крусевича, сыграл легкое, порхающее сочинение Моцарта... Ведущие вечера Анна Романтовска и Кшистоф Колбергер (их фамилии стоят в программе) поприветствовали всех участников праздника - на польском языке - и повели вечер. Зачитали список поэтов, которые будут выступать. И стали вызывать их из зала на сцену, по одному, и они читали свои стихи на своих языках. Через какое-то время, через каждые минут тридцать, ансамбль опять играл сочинения какого-нибудь композитора - Моцарта, Гайдна, Генделя... И поэты опять читали свои стихи... Вечер шел три часа.

Когда вечер начался, небо за стеклами окон было сине-голубое в мелкую белую клетку (рамы окон ведь белые с мелкими клетками) и сине-голубой свет неба без всяких препятствий проходил через них в зал, а когда вечер кончился, оно было в мелкую же белую клетку, но густо-черное, и контраст между белыми клетками рам и черные небом, черной темнотой, которая стояла за окнами и приникала к окнам, но не могла попасть, пробиться в зал через них, был потрясающий и создавал потрясающий эффект, окна ведь были высокие, длинные, от пола до потолка, не окна, а большие арочные ворота, и двое окон-ворот - прямо на задней стене яркой, как бы солнечной от электрического света сцены.

Я не буду давать здесь, в своих заметках, подробного репортажа об этом вечере. Да подробным он у меня и не получится, подробного я и не смогу дать: я не помню фамилий поэтов, которые выступали на нем - помню только фамилию Г. Виеру. Я не записывала их. И самих поэтов, которые выступали (их внешности, лиц, мимики, жестов, костюмов) я не помню и помнить не могу: я никого не могла, а потому и не старалась рассмотреть из своего пятого или десятого ряда, у меня слабое зрение, сильная близорукость (как у Натальи Пушкиной), а бинокля или монокля или лорнета или подзорной трубы у меня не было, а очков с собой тоже. Помню я одного Г. Виеру. Еще бы мне не помнить его, когда он сидел со мной плечо к плечу. И что за стихи звучали на вечере, я не помню - я ничего не могу сказать о них, об их содержании и качестве, художественной стороне, потому что все они звучали не на русском языке, а на русском не прозвучало ни одного. Кое-какие слова и даже фразы я понимала, когда стихи звучали на языках романской группы или на славянских языках, особенно на польском и болгарском, даже и какую-то основную суть улавливала, но теперь забыла.

Но что же тогда я вообще могу сказать о вечере?

Выходит, я сидела там пешка пешкой, толкушка толкушкой? А зачем я тогда вообще сидела там? Чтобы заполнять собой одно из пустых мест в зале? Чтобы хлопать поэтам в ладоши - создавать шумовой эффект, выполнять роль клакерши? Чтобы хвалиться где-нибудь потом, что я была в Померанцевом дворце на вечере “Поэты мира”, как кто-то хвалится, что он был там, куда не каждый может попасть?

Да, я не помню фамилий поэтов, которые выступали на вечере. Да, я не помню самих поэтов, которые выступали там (их внешности, лиц...). Да, я не помню стихов, которые звучали там (как, наверное, не помнят их и другие участники праздника, по крайней мере большая часть, все, наверное, помнят в основном поэтов из своих делегаций и их стихи?), и не знаю содержания и перевода этих стихов. И все же вечер поэзии в Померанцевом дворце запомнился мне на всю жизнь. Как самый удивительный из всех, на каких мне приходилось бывать.

Никогда в жизни ни на одном вечере я не слышала такого большого количества поэтов разных стран и такого большого количества стихов на разных языках! Такого удивительного оркестра поэзии! Такой удивительной музыки поэзии! Такой удивительной полифонии!

Минут через двадцать Мзия заерзала на своем месте и сказала мне:

- Весь вечер, что ли, эти поэты будут читать свои стихи на своих языках, в которых ни одного слова не поймешь? Кому это надо? Никто же их не понимает.

Признаться, я и сама в первые минуты подумала: “Как же слушать этих поэтов и их стихи, если никто или почти никто в зале их не понимает? Кто же знает все языки мира? На конкурсах песни в Сопоте ведущие всегда передают краткое содержание песен. Может быть, и здесь ведущим надо бы передавать для всех краткое содержание стихов? - На каком языке, если в зале собрались люди разных стран с разными языками?”.

Но слушаем же мы песни на других языках и без перевода - итальянские, английские, те же польские и те же грузинские и молдавские, и чувствуем же их, даже когда не знаем их содержания и не понимаем в них ни одного слова и даже когда не знаем и не видим, кто их исполняет, и любим же их, и бывает, что даже больше, чем свои русские!

Но слушаем же мы классическую, эстрадную и народную музыку, у которой нет никаких слов, и чувствуем же и любим же ее... даже если не знаем и не видим, кто ее исполняет.

А поэзия - это та же музыка, музыка слова, языка, речи, стиха, музыка души. И ее, как и хорошую песню, как и хорошую музыку, можно слушать и чувствовать и без перевода. Бывает, что переводы и комментарии только мешают.

Я слушала стихи поэтов разных стран, музыку их поэзии, как можно слушать песни и музыку разных стран, разных народов мира. И вбирала ее в себя и старалась лучше почувствовать музыку чужого слова, чужого языка, чужой речи, чужого стиха и музыку чужой души, которая звучала в слове, в языке, в речи, в стихе...

И еще я слушала голоса поэтов, музыку голосов. Я люблю слушать голоса поэтов. Они говорят мне о поэте и о его душе не меньше, чем сами стихи. Бывает, что я сижу на каком-то вечере поэзии у себя в Рязани или в Москве, слушаю, слушаю поэтов и вдруг ловлю себя на том, что слушаю не стихи поэта, не слова, которые он говорит, а его голос. Я по голосам, даже не вникая в слова, в содержание стихов, могу почувствовать, талантлив поэт или нет, и какой он человек, и какая у него душа...

Я слушала стихи поэтов разных стран, как можно слушать песни разных птиц в лесу или в парке, в тех же Лазенках, когда ты не видишь, не можешь рассмотреть птиц, которые поют, не знаешь их имен, не знаешь их языка, не знаешь содержания, “перевода” их песен, но это не мешает тебе слушать их, чувствовать их и восхищаться ими.

Самым удивительным мне показался вьетнамский поэт. Лучшим или нет - не могу сказать, но - самым удивительным! Он читал свои стихи - как песни пел, и в голосе, которым он “пел” и в языке, на котором он “пел”, у него звучал какой-то вьетнамский национальный инструмент: не дудочка, не свистулька, не трещотка, а какой-то струнный, щипковый инструмент, но не гусли и не балалайка и не гитара:

 

Пинь-пинь, лянь-минь, бинь-бинь, лянь-минь,

дзяун-дзяун, даун-даун...

 

Своей песней, своей музыкой он развеселил и взбудоражил всех, кто сидел в зале, даже и тех, кто, может быть, уже убаюкался, до того удивительной была музыка его поэзии.

Я уже сказала, что через каждые тридцать минут камерный ансамбль исполнял сочинения каких-нибудь композиторов - Моцарта, Генделя, Гайдна... Почему не Шопена? Наверное, потому, что ансамбль-то был скрипичный и исполнял только скрипичную музыку (она больше всего подходила под атмосферу вечера), а у Шопена все произведения фортепьянные. Звучали стихи, а потом скрипичные сочинения разных композиторов... концерты, сонаты, симфонии - я не помню, как они называются, но если бы услышала их теперь, обязательно узнала бы эти чудные мелодии, очаровывающие душу и возвышающие ее.

- Правда, приятная какая музыка? - шепнула я своему соседу Григори Виеру.

- Да-а... да-а... да-да...

А потом опять звучали стихи, а потом опять - скрипичные сочинения. Поэзия сменялась музыкой, а музыка поэзией, вернее музыка поэзии сменялась поэзией музыки, и все это соединялось, сливалось и создавало ощущение, что ты сидишь в раю, в мире чистой гармонии, добра, любви, счастья, цветов... и красивых людей с красивыми душами. И совсем не надо было знать “переводов” стихов (о чем они?) и “переводов” скрипичных сочинений (о чем они?). Они, как сказал бы поэт и критик Леонард Лавлинский, были “понятны душе без перевода”.

Я подумала: “Хорошо, что мне не надо выступать... Если бы я знала, что мне надо выступать, я весь вечер сидела бы, как на иголках, как на шильях, и волновалась и волновалась бы и думала бы о том, что мне сказать со сцены и что прочитать, и прокручивала и прокручивала бы в голове некую магнитофонную ленту со словами, которые мне надо сказать, и со стихами, которые мне надо прочитать, и стирала бы их и наговаривала бы про себя на свою магнитофонную ленту другие слова и другие стихи... отрабатывала бы свою программу... и пропустила бы всё, что происходило на вечере, в зале и на сцене... и не смогла бы проникнуться атмосферой вечера, не смогла бы сидеть и наслаждаться и упиваться музыкой, поэзией... Слава, слава богу, что мне не надо выступать, - подумала я. - Григори вон сидит и волнуется, книжку свою достал, листает... ищет в ней, что ему прочитать со сцены...”

Григори открыл свою книжку на какой-то странице, заложил ладонью, как закладкой, одно из стихотворений, показал его мне:

- Я буду вот это стихотворение читать.

- Как оно называется?

- “Слеза”...

- А на молдавском языке как?

- “Лакрима”... А может быть, я другое стихотворение прочитаю...

- Вы волнуетесь? Не волнуйтесь...

Вдруг я слышу, Мзия энергично шепчет мне в правое ухо:

- Нин, от нашей советской делегации будет выступать Григори Виеру. Но почему - он?

- Потому что он руководитель. Пусть выступает.

- Но почему он один?

- И от каждой делегации будет выступать только один поэт.

- Но у нас же в делегации три народа, поэты трех народов: Грузии, России и Молдавии. В других делегациях - один народ, а у нас - три. Почему же будет выступать один Григори Виеру - от одной Молдавии?

- Он будет выступать от всей нашей делегации...

Мзию мои слова не успокоили. Она шепнула:

- Я считаю, что от нашей делегации должны выступить все!

- Но как же? От каждой делегации будет выступать кто-то один, а от нашей все пять?

- Пусть не пять. Но пусть трое, у нас же три народа. Пусть от каждого народа и выступит по поэту: Григори Виеру - от Молдавии, я - от Грузии, а ты - от России...

- Но почему от России - я? Пусть тогда Юрий Кузнецов. По старшинству, так сказать, и по всему...

Мзия наклонилась к Юрию Кузнецову, к его левому уху. Стала говорить ему то, что и мне, мутить, взбаламучивать воду в озере, подымать в нем бурю, волнуясь за три народа.

А я наклонилась к Григори Виеру:

- Мзия говорит: почему от нашей делегации должен выступать только один поэт? Мзия говорит: у нас же в делегации три народа, а не один. Мзия говорит: от нашей делегации должно выступать трое поэтов, от трех народов...

- Да? А-а, да-а... да-да...

Не знаю, как собиралась Мзия решать проблему трех народов. Может быть, она собиралась поднять нас всех и повести нас под тремя символическими флагами, маршем, на сцену?

Но тут на сцену вызвали Григори Виеру.

Он поднялся туда и сказал:

- Я выступаю от советской делегации, от Советского Союза. Нашу делегацию представляют поэты трех народов, трех республик нашей страны: России, Грузии и Молдавии. Юрий Кузнецов, Олег Кочетков и Нина Краснова представляют Россию, Мзия Хетагури - Грузию, а я - Молдавию. Поскольку моя делегация выбрала руководителем меня, постольку и выступаю от нее, от всей нашей страны - я, Григори Виеру.

Зал разразился дружелюбными аплодисментами, и проблема трех народов решилась, утряслась и снялась с повестки вечера сама собой.

Григори прочитал стихотворение “Слеза” (”Лакрима”), на молдавском языке. Оно прозвучало очень впечатляюще. Музыка молдавского языка, молдавской поэзии органично влилась в оркестр поэзии поэтов мира, в его полифонию, внесла в него свою ноту, свой ритм, свой тембр, свою динамику, свой колорит, свои оттенки, свою тему, свой характер.

...А все же жалко, что на вечере не прозвучало ни одного стихотворения на русском языке... и на грузинском...

 

3.

 

Когда вечер “Поэты мира” кончился (а кончился он часов в десять) и в зале зажегся свет и все участники праздника направились со своих мест к двери, в вестибюль, поплыли медленным, расслабленным потоком по паркетному “каналу” между правыми и левыми рядами кресел, я увидела, что все немножко изменились: стали внутренне как бы ближе между собой, и все улыбались друг другу (если сталкивались глазами или носами - нос к носу - улыбались), как хорошие друзья, которые знают-перезнают друг друга. Я столкнулась с вьетнамским поэтом, с тем, который читал стихи на сцене. (Как я узнала-то его? Ну, я же видела его, когда он спустился со сцены и шел мимо нас на свое место и усаживался в двух шагах от нас. Кстати сказать, роста он - не типично вьетнамского, не маленького - не с Юрия Кузнецова, но с Григори Виеру будет. Вот я и узнала его. Да и кто же не узнает вьетнамского товарища среди невьетнамских?) Он улыбнулся мне и что-то сказал на своем языке - я не поняла, что, но поняла, что что-то хорошее. А я улыбнулась и сказала ему:

- Мне понравилось, как вы читали свои стихи!

Не знаю, знает ли он русский язык (думаю, нет), но он понял, что и я сказала ему что-то хорошее. И улыбнулся улыбкой шире своего рта и превратился в аллегорию песни “Я вся улыбка”, которую американская певица Лана Катрелл когда-то пела на конкурсе в Сопоте, точнее - “Я весь улыбка”.

У двери ко мне подошел румынский поэт Ион Хореа, он специально ждал меня - в сторонке, чтобы не попасть в поток. Он поклонился мне и сказал:

- Бон суар, мадмуазель!

И протянул мне цветы, букетик садовых, оранжерейных цветов - георгины не георгины, а я бы сказала ромашки размером с георгины, большие красные ромашки, но не ярко-красные, а матово-красные, с желтой середкой, перевязанные блестящей, поблескивающей, переливающейся, как бы атласной ленточкой с желтыми и красными продольными полосками, завязанной изящным бантом. А не сорвал ли он их с какого-нибудь вазона в Померанцевом дворце, пока шел вечер поэзии? Нет, смеюсь (шучу), он купил их для меня специально, по дороге на вечер поэзии, у гостиницы, наверное. Между прочим, в Польше, в Варшаве все цветы продаются не в целлофане, как у нас, а в открытом виде, но перевязанные такими ленточками, с полосками разных цветов, не матерчатыми, а, что ли, бумажно-матерчатыми, искусственными, очень прочными, не рвущимися.

- Цветы! Мне?! О-ой, мерси! Спасибо, Ион! ...Но я же не выступала на вечере, не читала своих стихов. За что же мне цветы? Почему мне?

- Тю э ле флёр (ты есть цветок), - сказал он по-французски и добавил на румынском, нет, не на румынском, как я думала, а на английском, как я узнала потом: - Файнэ! Тю э файнэ ле флёр.

Я догадалась, что “файнэ ле флёр” - это красивый, прекрасный цветок.

Это был самый нежный и лирический комплимент мне из всех, какие я услышала за шесть дней праздника. И самый нежный, самый лирический момент праздника, для меня.

Я потом похвалилась перед нашими, перед членами нашей советской группы:

- Ион Хореа подарил мне цветы! - Я хотела, чтобы все порадовались со мной. - Он сказал, что я цветок!

Григори Виеру заулыбался, все заулыбались. А Юрий Кузнецов не заулыбался. Юрий Кузнецов сказал:

- Какой же ты цветок? Тебе что - семнадцать лет? Или восемнадцать?

- Не семнадцать... и не восемнадцать. Ну и что?!

Поэт называется! А не разбирается в “цветах”. Да разве в семнадцать лет женщина - цветок? В семнадцать лет она бутон, не распустившийся цветок. А если и цветок, пусть цветок - подснежник там или фиалка или незабудка. Ну и что? Семнадцать лет - это весна жизни. А разве цветы бывают только весной? Цветы, между прочим, бывают и летом. А поэт Юрий Кузнецов этого не знает (кол ему надо поставить по ботанике). И летом, между прочим, самые лучшие цветы. А поэт Юрий Кузнецов этого не знает. Лето - самая лучшая пора для цветов! И осенью бывают цветы. И не обязательно увядшие. Да вот хотя бы эти ромашки не ромашки у меня в руках - какие они свежие. Есть весенние цветы, есть летние и есть осенние. И некоторые поэты, между прочим, даже считают, что осенние цветы - самые лучшие. Например, Сергей Есенин... что он говорил об осенней женщине, “возраста осени”?

 

О возраст осени, он мне

Дороже юности и лета.

Ты стала нравиться вдвойне

Воображению поэта.

 

А Адам Мицкевич... что он говорил? Что женщина должна “созреть до красоты осенней”, что весенняя красота и даже летняя - это еще не та красота. А французы и сами француженки... что они говорят? Что до сорока лет женщина - еще и не женщина, что она достигает совершенства только в сорок лет, к сорока годам и после сорока, то есть осенью. А я пока еще в возрасте лета, а не осени. И Ион Хореа сказал, что я “файнэ ле флёр”. А он разбирается в цветах! Да и Юрий Кузнецов, я думаю, разбирается. Но дразнит меня. Чтобы членша советской делегации Нина Краснова не зазналась, не загнула носа и не задрала его выше головы? ...А может быть, я - оранжерейный, померанцевый цветок, который цветет и весной, и летом, и осенью, и даже зимой, как эти ромашки не ромашки, которые подарил мне Ион?

Потом мне дарили в Польше много цветов - везде-везде, где я выступала, мне дарили цветы: и такие, какие Ион Хореа (не точно такие, а похожие на них), “ромашки не ромашки”, и другие - гвоздики, гладиолусы, георгины... мой, наш с Мзией, гостиничный номер ломился от них и был похож на цветник, на оранжерейную галерею (Мзии тоже дарили цветы). Но те, которые подарил мне в Померанцевом дворце Ион Хореа, - были самые, самые дорогие для меня. Они были не за стихи, а - ни за что, за то, что я “файнэ ле флёр”. И они обрадовали меня больше-больше всех и запомнились мне больше-больше всех. Они стояли у меня в графине целую неделю и не завяли. И в последний день были такие же свежие, как в первый. Что значит - Ион Хореа подарил мне их от всей души, от всего сердца. Я не могла увезти их в руках с собой в Россию, в Советский Союз - у меня только две руки, а не двенадцать, как у будды, а сумок было три, одну я, фигурально говоря, тащила в зубах, как пудель (а не в сумке же их везти, мять и мучить их?). Но я увезла с собой в сумке ленточку от них. И увезла их с собой в своем сердце. И они останутся в моем сердце на всю жизнь и никогда не завянут.

Я спросила у Божены:

- Как называются эти цветы?

Божена сказала:

- У нас в Польше они называются “герберы”. Может быть, в других странах - по-другому, а у нас - герберы.

 

Между прочим, это были одни-единственные цветы, которые кто-то кому-то подарил в Померанцевом дворце в тот вечер. Все участники праздника пришли на вечер без цветов - они же все участники. А кроме них никого на вечере не было. Что же они будут дарить цветы друг другу - одна делегация другой? Это как если бы участники одного концерта - Валерий Леонтьев или Владимир Кузьмин Алле Пугачевой или Лайме Вайкуле, а Алла Пугачева или Лайма Вайкуле им, Александр Барыкин или Александр Серов Ларисе Долиной, а она им, Александр Малинин Марине Капуре или Алисе Монг или Ольге Кормухиной, а они ему. Но вот Ион Хореа пришел с цветами. Решил, что один участник может подарить цветы другому, даже тому, который на вечере и не выступал.

 

В Лазенки мы все приехали на автобусе, на икарусе. А из Лазенок шли в свою гостиницу “Форум” пешком, прогулочным шагом. В нетемной темноте с горящими в ней фонарями, окнами, неоновыми рекламами, и луной и звездами. Не хотели ехать - хотели идти.

Я шла с Ионом Хореа, Люцианом Аврамеску и Григори Виеру, вся в румынах и молдаванах. Да, а была я не в костюме под стиль кадриль, как в “Адрии”, а в сером шерстяном, обтягивающем, облегающем всю меня комбинезончике с вишневой каемочкой на кармане, вокруг ворота и вдоль молнии от верха до низа. Когда Олег Кочетков увидел на мне мой комбинезончик, то подумал, что я купила его в Польше, в Варшаве:

- Ты здесь это купила? - спросил он.

- Нет, Олег, я купила это в Рязани. Это комбинезончик рязанского производства, Шацкой экспериментальной фабрики, как и мой костюм под стиль кадриль, как и мой голубой вельветовый плащик (который я надевала в прохладную погоду и на который Олег тоже думал, что я купила его в Польше).

Не знаю, по каким улицам, по каким местам мы шли, но по каким-то очень красивым и нерусским, по которым я никогда в жизни не ходила, не хаживала. А есть ли в Варшаве некрасивые улицы, некрасивые места, некрасивые дома?

 

 

О МОЕЙ СИМПАТИИ И ЛЮБВИ

К ПОЛЬСКОМУ ЯЗЫКУ

 

Моя симпатия и любовь к Польше идет, кроме всего прочего, и от польского языка, в том числе и от всех его “пше” и “пши”, которых в нем очень много: “пшепрашам, пшияцел” (извини, приятель). Во всех этих “пше” и “пши” есть внутренний жест, есть что-то от русской поговорки “Фу ты, ну ты, ножки гнуты” или от русской частушки “Чё, залётка, зазнаешься?”, есть чувство собственного достоинства, похожее на чувство собственного достоинства красивой девушки, которую кто-то не признает, которой кто-то пренебрегает (допустим, парень, который считает себя лучше нее и смотрит на нее сверху вниз), но которая знает себе цену и говорит ему:

- Подумаешь, какой! Фу ты, ну ты, ножки гнуты!.. пше, пше!

Или:

- Чё, залётка, зазнаешься? Или думаешь - хорош? У меня таких хороших На примете скока хошь!

У поляков вообще очень развито чувство собственного достоинства. У русских оно, мне кажется, начинает атрофироваться или проявляется не в чем надо - например, в глупой похвальбе тем, сколько водки могут выпить, выжрать русские: “Куда до нас полякам, французам, немцам... “и разным прочим шведам”! Они с одной рюмки под стол валятся, а мы бочку выпьем - и ничего, ни в одном глазу!”

Может быть, у поляков потому так развито чувство собственного достоинства, что в истории многие обижали их, особенно более крупные и сильные государства, в том числе и Царская Россия, рвали Польшу на куски, аки звери (вспомним три раздела Польши), смотрели на нее сверху вниз (”откуда, мол, и что это за географические новости?”, что это за страна?), не признавали ее и даже не считали за Европу.

- Польша? Какая же это Европа? Это провинция России.

Один европейский король даже не велел изображать Польшу на карте Европы. Но что такое Европа без Польши? Это человек без уха или без глаза или без руки, то есть в чем-то неполноценный человек. Европа без Польши - не вся Европа.

Молодцы поляки, что не дали Польше сгинуть и сохранили ее у себя и чувство собственного достоинства. Есть чему поучиться у них нам, русским.

Польский язык относится к группе славянских, как и русский, и чешский, и словацкий, и югославский, и болгарский, и украинский, и белорусский. В нем много славянских и русских слов, например, “небо”, “поле”, “трава”, “вода”, “плач”... кстати сказать - и “слово” (!), и много не собственно русских, а заимствованных из других языков, но обрусевших, например, “хлеб”, “коза”, “овца”, “базар”. Много слов, похожих на русские, как две капли воды, и не нуждающихся в переводе, и много не полностью, но чем-то очень похожих, смахивающих, пошибающих на наши, перекликающихся с ними и понятных: “земя” (земля), “огень” (огонь), “дзень” (день), “дзевчина” (девчина, девушка), “глова” (голова), “влосы” (волосы), “крова” (корова), “облок” (облако), “дрога” (дорога). Автомобиль на польском языке будет - “самоход”. А любовь - “милость”. А молния - “блыскавица” (от глагола “блескать”).

Многие старинные и древние формы славянских слов в польском современном языке, в живой речи, сохранились лучше, чем в русском. Например, “есень” (осень), “елень” (олень), “песнь” (песня), “око, очи” (глаз, глаза). В русском они считаются словами высокого “штиля”, устаревшими, архаичными и в живой современной речи почти не употребляются (разве что с ироническим оттенком) и входят в так называемый пассивный запас, а в польском - нет, в польском это живые современные и никакие не высокие, а нейтральные слова, которые входят в активный запас.

Да, но значит в польском языке нет слов высокого “штиля”? Да, но значит, если польский поэт или просто молодой пан захочет сказать молодой панночке, “дзевчине” комплимент в высоком стиле и сказать, что у нее не глаза, а очи, не волосы, а власы (есть икона “Ангел златые власы”), он не сможет сделать этого? Что он скажет ей, если “очи” на польском это не очи, а просто глаза, нейтральное слово, а “влосы” это не власы, а просто волосы? Где он найдет для нее высокие слова, если их в польском языке нет? Значит, говорить за него должны будут только его высокие чувства? Да. Но зато они не обманут панночку, как могут обмануть высокие слова.

Пробовали вы когда-нибудь открывать для себя свой родной язык через другой язык - другого народа, другой страны? Попробуйте, если не пробовали! Это необычайно интересно, удивительно и радостно - необычайно!

Сколько нового для себя можно открыть, например, в русском языке, например, через тот же польский, родственный русскому, сколько утраченных с веками значений, этимологий русских и славянских слов можно найти и вернуть через польские слова, сохранившие их!

Взять, например, русское слово “вишня”.

“Едва ль найдешь в России целой” хоть одного человека, который не знал бы, что такое вишня.

- Да кто же не знает, что такое вишня?! Это название ягоды. Это ягода так называется - вишня. Круглая, гладкая, с тоненькой-тоненькой, тонюсенькой кожицей, сочная, вкусная, сладкая, но не приторная, а слегка кисловатенькая ягода, размером с виноград, насыщенного красно-бордового цвета, который в честь нее так и называется вишневым. Растет она на дереве, на длинной (с длинную спичку) зеленой палочке, не гроздьями, как виноград, а пучочками, по две-три штучки в пучочке. И дерево, на котором она растет, тоже называется вишня, как и сама ягода. Самой лучшей в России и в мире считается владимирская вишня.

Но “едва ль найдешь в России целой” хоть одного человека, который знал бы значение слова “вишня”, его этимологию, происхождение, от какого слова оно происходит. Даже лингвисты, наверное, не знают. А я - знаю! А я - узнала! Я открыла всё это для себя через польское слово “wisnia”, то есть “вишня”, которое в польской транскрипции звучит так: “висьня”...

А взять слово “соловей”. Опять же “едва ль найдешь в России целой” хоть одного человека, который не знал бы, что и кто такое соловей. Людей, которые ни разу не видели и не слышали его, найти можно. Я думаю, что больше половины горожан ни разу в жизни не видели и не слышали его, если только Беллу Руденко, которая имитирует его в песне Алябьева: “Соловей мой, соловей, Голосистый соловей...”

Но людей, которые не знали бы, что и кто это такое, нет. Каждый школьник, даже и двоечник, знает, и каждый дошкольник.

- Соловей - это название певчей птицы. Это певчая птица так называется. Это самая лучшая из всех певчих птиц. А самым лучшим из всех соловьев в России и в мире считается курский.

А кто скажет, кто знает, от какого слова происходит слово “соловей”? Я скажу! Я знаю! Оно происходит от... “слова”! Да.

Года два назад я срифмовала в одном своем стихотворении “соловушко” и “словушко”. Срифмовала и подумала: “А не одного ли корня эти слова, как, например, “ушки” и “подушки”, “травы” и “отравы”, “дроги” и “дороги”? А не от “слова” ли происходит “соловей”?”

Подумать подумала, но в каком учебнике, в каком справочнике искать ответ, не знала. И нашла его в польских словах “slowik” и “slowo” и через них открыла, определила, уточнила для себя этимологию слова “соловей”. Оно происходит, и правда, от “слова”. “Slowik” (”словик”) на польском языке - это соловей, а “slowo” (”слово”) - это слово. Как и в русском языке, в польском это слова одного корня.

А взять слово “Урал” или фамилию “Врубель”. Через русский язык значение, этимологию этих слов найти, установить, открыть нельзя - ключи от них утеряны в тумане веков, а через польский можно! “Урал” - через слова “gora” (”гура”) - гора, и “goralski” (”гуральски”) - горский, горный. А “Врубель” - через слово “wrobel”(”врубел”) - воробей. “Урал” происходит от “горы”, а “Врубель” - от “воробья”.

А сколько всего можно открыть в русском языке через другие славянские и неславянские языки! А сколько всего можно открыть в польском и других языках через русский!

Чего не откроешь своими ключами, можно открыть не своими. Хорошо, что где-то есть похожие и подходящие запасные ключи.

Польский язык относится к группе славянских, а буквы, их написание, шрифт, графика у него не славянские, а латинские, как у языков романской группы - итальянского, французского, испанского, румынского, с латинской основой. Это всегда казалось и кажется мне странным, неестественным, неправильным и обидным для всех языков славянской группы. Я в принципе стою за то, чтобы у языков романской группы было латинское написание, а славянской - славянское.

Когда-то у польского языка, как и у русского, болгарского, белорусского, украинского были славянские буквы? Замена их на латинские произошла в Польше после утверждения католической веры? Казалось бы, замена эта должна была отрицательно и только отрицательно сказаться на самом языке, стереть в нем какие-то тонкости и нюансы, спрятать древние вершки и корешки многих славянских слов за латинские буквы, завесить их пеленой и туманом, сделать неузнаваемыми и непонятными или вообще уничтожить и разрушить. Но мне кажется (или я ошибаюсь?), что замена эта не только не сказалась отрицательно на языке, но в чем-то наоборот сказалась положительно и помогла сохранить их, вершки-то и корешки-то. Во всяком случае, она была очень и очень деликатной по отношению к польскому языку.

А кажется мне это потому, что на глаз (то есть по своему написанию, хотя оно и латинское), при чтении, польский язык для русского человека, начинающего изучать его, - понятнее, чем на слух (то есть по произношению, хотя оно и славянское). Понятнее при условии, что начинающий знаком с латинским алфавитом, с латинскими буквами. Или это не для всех, а только для меня?

Например, возьмем слова “река”, “море”, “берег” (брег), “дерево” (древо). На слух они в польском языке звучат так: жэка, можэ, бжэх, джэво. То есть на слух они совсем непонятные. И если бы написание у них было славянским, они выглядели бы и на глаз совсем непонятными: “жека”, “може”, “бжег”, “джево”. Но вот на глаз-то, хотя написание у них и латинское, они понятнее, чем на слух: “rzeka”, “morze”,”brzeg”, “drzewo”. Надо только заключить глазами в скобки или закрыть пальцем букву “z” после “r” в каждом слове, которая вместе с “r” образует звук “ж”: “r (z) eka”, “mor (z) e”, “br (z) eg”, “dr (z) ewo”.

Или возьмем слова “приятель” и “дружба” (в польском они имеют один корень). На слух они звучат так: “пшияцел” и “пшиязнь”. А на глаз выглядят так: “przyjaciel”, “przyazn”. Если глазами заключить в скобки или закрыть пальцем букву “z” после “r” в каждом слове, которая в данном случае образует вместе с “r” звук “ш”, то слова станут понятными без перевода:”pr(z)yjaciel”, “pr(z)yjazn”, даже если не знать, что “с “ в слове “przyjaciel” и вообще в польском языке - это “цэ”, а не “сэ” и не “кэ”, как, например, во французском, и не “чэ”, как в итальянском, и что апострофы над “z” и “n” (в слове “przyjazn”) выполняют роль мягких знаков.

...И все же, повторяю, я стою за то, чтобы у языков славянской группы были свои буквы и их написание. Не странно ли, что, например, русский человек может изучить родственный польский только через латинские буквы? Кстати, в двадцатые-тридцатые годы (XX века) кое-кто из советских лингвистов ратовал за отмену русских букв в русском языке и за замену их на латинские. Слава богу, что никто их не поддержал, этих лингвистов-нигилистов, этих “новаторов”. Зачем нам отказываться от своей кириллицы, от своего гениального изобретения? Кто отказался (вольному воля), тот уж пусть отказался (слава богу, что только от букв и если только от букв, а не от самого языка). Но кто-то должен оставить для человечества это уникальное изобретение? А?

То, что русский алфавит вошел в язык, в письменность малых национальностей, чукчей, ненцев, не имевших своей письменности до революции, - это нормально, это хорошо. Если они не успели создать своего, пусть пользуются нашим. Нам не жалко. Но у молдавского-то народа до революции была своя письменность и своя полиграфия! Зачем же надо было уничтожать все это и вводить русский алфавит, русские буквы! И кому это было надо! Интересно, как сказалась на молдавском языке, на молдавском слове замена латинского алфавита на русский? Не повредила ли она ему? Что же я не спросила об этом у Григори Виеру, не поговорила с ним на эту тему, которая, наверное, волнует и его как поэта, главный материал которого - слово (чувство и слово)!

На вечере “Поэты мира” в Лазенках он показал и дал подержать мне в руках свою книгу на своем языке. Я полистала ее. Она красиво оформлена. Но зачем буквы у нее русские, если слова молдавские, если язык молдавский, с латинской, а не славянской основой?

... Если какую-то французскую фразу записать на бумаге русскими буквами, русским шрифтом, то она выйдет с русским акцентом. Например, если “bonjour, messieurs” (здравствуйте, месье) записать русскими буквами “бонжур, месье”, то в этой транскрипции возникнет русский акцент: тонкое, звенящее, нечеткое французское “н” носовое превратится в четкое, резкое “н”, а грассирующее, журчащее французское “р” в четкое, резкое, твердое “р”, а балансирующее между “е” и “о” французское “е” в четкое и резкое “е”. (Кстати, во французском языке очень много видов этого “е”, которым нет аналогий в нашем языке и в написании.) ...А у молдавского языка на бумаге нет русского акцента?

Кстати сказать, в свое время, после революции, выдвигалась идея замены и грузинских букв на русские. Но ее никто не поддержал, слава богу. Все выступили против нее. А если бы поддержали? Неужели пропали бы для мира, попали бы на свалку истории чудесные грузинские буквы, напоминающие скорее искусные узоры, орнамент, чем буквы (как, кстати сказать, и старославянская вязь). Если посмотреть на древний кувшин с грузинскими надписями на нем, то надписи эти вполне можно принять за орнамент на кувшине.

Как я уже сказала выше, выдвигалась в свое время, в 20-30-е годы, и еще одна идея: замена русского алфавита на латинский. Какие умники додумались до нее, я не знаю. Но, слава богу, их идея провалилась в тартарары и сгорела там синим пламенем.

Из радиопередачи “Пионерская зорька” я узнала, что в Молдавии есть вокально-инструментальный ансамбль “Сперансо” - молдавский ансамбль, который часто выезжает за границу и представляет там нашу страну и Молдавию, но который, то есть члены которого, оказывается!.. не знают молдавского языка (поют на русском? или на языках народов мира? а своего не знают! интернационалисты в кавычках!) и не знают молдавской литературы! Какой же он тогда молдавский! И не молдавский, и не русский, а не поймешь какой! Никакой! Советский, что ли? Но неужели советское - это никакое?

Когда я уже написала книгу о Польше, в Молдавии прошли митинги молдаван под лозунгом “Соединяйтесь, молдаване!”- в защиту молдавского языка, который, оказывается, как и многие другие (почти все!) языки народов нашей страны, находится в упадке, за возвращение к латинскому алфавиту. Я хоть и не молдаванка, но душой своей присоединяюсь к этому движению, как и ко всем движениям за возрождение всех национальных языков, а значит, и культур, а значит, и народов.

...Я думаю. Как же это могло случиться в нашей многонациональной и, так сказать, интернациональной стране, которая считается оплотом интернационализма? Несколько десятилетий все средства массовой информации во всю глотку орали о расцвете всех наций и народов в нашей стране и их культур, об интернационализме, а в это время во всех республиках постепенно вытеснялись, искоренялись национальные языки, а с ними и обряды, и обычаи, и много чего другого, что входит в понятие культуры нации и народа! Чудной у нас какой-то интернационализм. Интернационализм ли это? А может быть, обыкновенный космополитизм, ряженный в интернационализм, в лозунги о дружбе народов, как волк в овечью шкуру?

Когда-то я думала, что автор международного языка эсперанто - испанец или француз или итальянец. Потому что название этого языка похоже на испанское слово “эсперансо”, что значит надежда. Есть песня: “Эсперансо, эсперансо, Эсперансо... та-та-та, та-та, та-та...” (Не помню дальше.)

И на французское слово “эсперанс” оно похоже, но на испанское больше, даже оканчивается на “о”, как и все (или многие?) испанские слова. И на итальянское слово оно похоже, там тоже многие слова оканчиваются на “о”: модерато, легато, алегро...

Но никогда я не думала, пока не узнала из журнала “Польша”, что он - поляк (представитель не романской, а славянской группы языков)! А он - не кто-нибудь, а поляк, да, да, да! Варшавский врач-окулист Людвик Заменгоф, уроженец городка Белосток. Но, правда, он знал не один свой язык, а целых десять. (Кстати, у него отец был учителем иностранных языков, так что удивляться нечему. Хотя не все дети учителей иностранных языков знают языки и изобретают эсперанто.) А если бы он знал один свой, вряд ли он смог бы изобрести международный язык - да еще какой! Который не засох на корню, а принялся и живет. До него в мире было около 700 (вот сколько!) искусственных языков, но не один не принялся и не выжил. А он выжил и живет уже 100 лет, даже 101 год, и приобретает все больше популярности и все больше поклонников во всем мире. Его изучают во многих странах. На него переведены сочинения почти всех классиков мира, начиная от Гомера, в том числе и сочинения польских писателей А.Мицкевича, Г.Сенкевича, 3.Ожешко, Б.Пруса, Я.Ивашкевича, и даже опера С.Монюшко “Галька”. Кстати, Ю.Тувим знал эсперанто и сам перевел на него “многие шедевры польской поэзии” (а свои тоже? наверное, и свои).

Создан и действует международный союз эсперантистов из 105 стран. Периодически собираются конгрессы эсперантистов - 4 из 72 было в Польше, в Кракове, Варшаве... И последний, 1987 года, был в Польше. У меня есть яркая цветная репродукция открытки с видами Варшавы, выпущенная специально для гостей конгресса. Я вырезала ее из журнала и вклеила в свою тетрадь о Польше. На открытке надпись на языке эсперанто: “Varsovio salutas vin”. Не знаю, так ли я понимаю ее, но я перевожу ее так: “Варшава приветствует вас (или всех)”.

Эсперанто опирается на индоевропейскую группу языков, куда входит и славянская и романская. И служит (пока еще не очень широко, но со временем, наверное, будет служить шире) средством международного общения. О нем с уважением и одобрением отзывались многие великие писатели, в том числе наш Лев Толстой и наш Максим Горький.

А интересно, есть ли в эсперанто славянские, в том числе польские слова? Наверное, есть. Не может быть, чтобы не было. Ведь автор-то его поляк. Но звучат они, наверное, на эсперантовский манер? Горато, травато, песенкато... (Да это почти и на болгарский манер?) Интересно, какие там есть славянские слова? А русские есть? Не может быть, чтобы не было. Интересно, какие? Колхозато, водкато, перестройкато?.. Или колхозио, водкио, перестройкио? Что вообще там есть от русского языка, и много ли?

Не знаю точно, что там есть от польского языка, но точно знаю, что там есть польские буквосочетания и польские транскрипции. Например, “he”, которое читается как “хе”, в польской транскрипции, а не во французской как “э” мягкое. Например, “en”, которое читается как “эн” с мягким “э”, а не “ан” с носовым звуком “н”, как во французской транскрипции. Например, “ie” и “сz”, которые читаются как “е” и “ч”: Hienryk Sienkiewicz (Хенрик Сенкевич). И даже “в” там есть, попадается в некоторых словах из польского алфавита: “w” (двойное), а не “v”.

А хорошо бы выучить эсперанто, чтобы на международных праздниках поэзии легко преодолевать языковые барьеры между собой и другими участниками праздника из других стран: например, между собой и поляками, между собой и румынами, между собой и немцами... или греками... да, но тогда и они должны его выучить и знать, все участники. А то я выучу и буду знать его, а они нет. И для тех, кто не знает ни его, ни русского, мой язык будет непонятней марсианского. И тогда я не смогу преодолеть не только высоких барьеров, но и самых маленьких.

Нет уж, чем учить эсперанто, я лучше выучу несколько словечек и коротких фраз на польском языке, на румынском, на немецком... Например, “дзень добры”, “гутен тах”... И эти несколько слов и фраз, идущие от всего сердца, будут для поляков, румынов и немцев намного приятнее, чем на эсперанто, и докажут мою интернационалистичность, мое уважение, доброжелательность, дружелюбие и любовь к ним лучше, чем длинные речи на эсперанто, и помогут мне преодолеть такие барьеры, которых ни с каким эсперанто не возьмешь, знай ты его хоть на пять с плюсом, хоть на шесть.

В настенном календаре-”численнике” за 19 февраля 1989 года мне попалась информация президента Ассоциации советских эсперантистов профессора М. Исаева “Эсперанто - язык общий”. Она небольшая. И я, пожалуй, приведу ее в этой своей книге, в этой главе, целиком. Она будет здесь кстати:

“Издавна делались попытки создать международный язык, понятный всем. Над этим работали Кампанелла, Декарт, Лейбниц, Ньютон, Жюль Верн и др. Екатерина II назначила специальную комиссию, которой поручалось выработать “всемирный язык”. В общей сложности было предложено более 900 вариантов, но самым удачным признали эсперанто, “сконструированный” польским врачом Лазарем Заменгофом. (Не знаю, почему М. Исаев называет его Лазарем, а не Людвиком, когда он - Людвик. - Н. К.) Его алфавит построен на основе латинской графики. На этот язык переведены произведения Пушкина, Шекспира, Сервантеса, Тагора и многих других. На эсперанто создается оригинальная художественная литература”.

Наверное, все эсперантисты мечтают о том, чтобы все человечество говорило на эсперанто? Оно вроде бы и неплохо было бы, если бы все человечество говорило на одном языке. Тогда люди лучше понимали бы друг друга? Но разве все люди, которые говорят на одном языке, хорошо понимают друг друга? И разве не бывает так, что люди, которые говорят на разных языках, понимают друг друга лучше, чем те, которые говорят на одном?

Главное - не язык, а сердце. Главное - не понимать, а чувствовать человека. А если почувствуешь его, то и поймешь. А для этого нужно прежде всего доброе сердце, способное сильно чувствовать и улавливать биотоки другого сердца.

Считается, что один и тот же язык объединяет, сближает людей. Но он может с таким же успехом и разъединять, разводить их, отталкивать друг от друга и превращать во взаимных врагов. Не зря же русская поговорка гласит: язык мой - враг мой. Да, он может быть не только другом, но и врагом.

Так что это неправильно, что если все люди будут говорить на одном языке, то все они будут понимать и любить друг друга. Это все равно, что считать, что если все люди будут есть один и тот же хлеб и носить одну и ту же одежду и работать на одной работе, то они будут понимать и любить друг друга. Сколько людей едят один и тот же хлеб (из одного хлебного магазина), носят одну и ту же одежду (из одного одежного магазина) и работают на одной и той же работе и говорят на одном и том же языке, а не понимают, не любят и даже ненавидят друг друга.

А вот, кстати, что сказал на днях в радиопередаче “Беседы о русском языке” кандидат филологических наук Владимир Иванович Аношкин, который будто прочитал мои строки или мысли о языке и согласился с ними и решил подкрепить их статистикой: “90% всех конфликтов между людьми у нас в России происходит из-за языка, из-за отсутствия культуры речи...”

Не из-за разных языков, заметьте, а из-за одного, на котором мы все в России говорим, но которым не умеем пользоваться так, чтобы он сближал, сдружал нас, а не ссорил и не разобщал.

Можно говорить на одном языке, но так, что он будет разобщать людей, а можно на разных, но так, что они будут сближать и сдружать.

Заставить всех говорить на одном языке - это все равно, что заставить всех рисовать звуком один и тот же узор, а все другие возможные узоры запретить. У каждого языка - свой узор. А мы хотим вместо разных сделать один?

Но даже если человечество откажется от разных языков, побросает их на помойку и возьмет себе один общий язык - например, эсперанто, с веками из этого языка все равно образуется много языков, сначала диалектов, а потом языков. В силу разных обстоятельств и даже в силу чисто географических причин. Если у жителей соседствующих друг с другом сёл из одного языка образовались разные языки (у кого с “чёканьем”, у кого с “щёканьем”, у кого с “цоканьем”: чё, щё, цо тебе надо?), то почему же они не образуются у жителей несоседствующих точек огромного земного шара?

...Образовалось же несколько языков из одного праславянского языка, и из одного прагерманского, и из одного праязыка? И опять образуется. И радио и телевидение ничего не смогут поделать с этим, как бы и сколько бы они ни учили людей говорить.

Как природа не может быть везде одинаковой (там горы, там равнины, там леса, там степи, там реки, там моря, там пустыни, там ели и сосны, там пальмы и кипарисы), так и язык. Как у всех птиц не может быть одного языка (у соловьев свой, у воробьев свой, у ворон свой, у чаек свой), так и у людей. И это не плохо, а хорошо. И люди неправильно думают, что это плохо.

Разве плохо, что сколько людей, столько характеров? Разве было бы лучше, если бы у всех был один характер? А язык - это и характер, это и индивидуальность - но не одного человека, а целого народа. Лишить все народы их языка - это в какой-то степени лишить их своего характера, своей индивидуальности, своей самобытности. И своей накопленной веками, тысячелетиями мудрости и духовной красоты, которая содержится в языке.

Надо быть очень нетворческим и ограниченным человеком и не поэтом, не художником, не творцом и не любить красоту, чтобы не ценить все созданные на земле языки, в которых (в каждом!) столько особой, неповторимой красоты и поэзии!

Каждый язык - это гениальное произведение искусства, создававшееся веками, тысячелетиями, и не одним человеком, а целым народом! Как же можно мечтать о том, чтобы выбросить, например, из Эрмитажа все шедевры и оставить только один, чтобы только им все наслаждались, любовались, пользовались?

Мы будем трястись над какой-нибудь “Мадонной Литтой” Леонардо Да Винчи, бояться, как бы она куда не пропала, подключать к ней сигнализацию - дорожить творением одного человека. А выбросить на помойку творения целых народов - их языки - нам не жалко?

Мы будем трястись над какой-нибудь скрипкой Страдивари (или Гварнери или Амати) - над творением одного человека. А выбросить на помойку творения целых народов - их языки - нам не жалко?

Мы будем трястись над каким-нибудь дворцом работы Растрелли или Казакова или Воронихина, подпирать его со всех боков подпорами, стягивать железными, обручами, чтобы он не развалился и не пропал для потомков. А разрушить памятники духовного зодчества целых народов - их языки - нам не жалко?

Как же надо не любить, не уважать и презирать (если не ненавидеть) все народы, чтобы мечтать о том, как бы лишить их своих национальных языков, покидать эти языки на помойку, на свалку, как какой-нибудь старый хлам.

Уничтожить все “малые” языки и оставить один “великий” язык или пусть несколько - это все равно, что уничтожить в странах и на планете все малые реки, в том числе и питающие их ручьи и родники, и оставить какую-то одну большую и великую реку или несколько, две-три: Волгу, Нил, Миссисипи.

Но без малых рек, ручьев и родников и любая великая река засохнет, умрет, перестанет быть. Малые языки нужны народам и человечеству так же, как малые реки.

Ну, а если малые языки не уничтожить, а слить в один, в большой и великий язык? Это все равно, что все реки планеты взять и слить в одну. Ну и будет одна река на всю планету. Чего же хорошего? И что будет за жизнь, за рай на планете - с одной, всего-навсего, рекой или пусть с одним морем-океаном, без всяких рек?

Мировой океан должен состоять из разных океанов, морей и рек и не может состоять из одинаковых, с одинаковой водой.

Уничтожить все “малые” языки и оставить один “великий” язык или одни “великие” языки - это все равно, что уничтожить на Земле все мелкие растения: карликовые деревья, кусты, цветы, травы, одуванчики, ромашки, медуницу, крапиву, зверобой, мяту, смородину, землянику, мох, душицу... и всех мелких животных и насекомых: муравьев, пчел, бабочек, лягушек, ежей, зайцев, белок... которые, как и маленькие речки, ручьи и родники, выполняют в природе свою важную роль, свою важную функцию, и оставить одни большие деревья: сосны, березы, дубы, пальмы, кипарисы, баобабы... и одних больших животных: львов, слонов, медведей, быков... Не нужно быть ученым, профессором и академиком, чтобы представить себе и понять, что тогда будет. Ничего хорошего. То же самое, что я говорю о языках, можно сказать и о народах и об их культурах. Они все нужны и все важны, от маленьких до больших и великих.

Славянскую азбуку “глаголицу” и “кириллицу”, которой мы пользуемся, изобрели, как известно, болгарские священники братья Кирилл и Мефодий, 1125 лет назад. Они создали ее не для одного болгарского народа, а для всех славянских народов. И благодаря им во всех славянских странах возникла письменность. Она пришла туда вместе с христианством, с церковными трудами, переводами с еврейского, греческого, латинского языков, на которых, как считалось, только и можно говорить с Богом. На Руси она появилась даже раньше, чем христианство (до нее, правда, у нас тоже была какая-то “письменность” - “клинописью”, “палочками”, но она не сохранилась).

В Болгарии с давних пор - 24 мая - отмечается день Кирилла и Мефодия, праздник славянской письменности, славянского слова. Не знаю, как в Польше, а у нас он стал отмечаться недавно (это, наверное, тоже результат перестройки? раньше у нас проводились только съезды славистов). Первый такой праздник, приуроченный ко дню Кирилла и Мефодия, проходил в Мурманске, второй - в Вологде, третий будет проходить в этом году в древнем Новгороде - с 24 по 28 мая...

...пока я писала эту книгу, праздник прошел. В нем приняли участие представители всех славянских народов нашей страны и всего мира, гости из сорока славянских и неславянских стран, писатели, ученые, лингвисты, общественные деятели, переводчики, фольклорные коллективы, хоровые коллективы Московского патриархата, представители русской православной и старообрядческой церкви.

Из писателей нашей страны на нем выступали, как я узнала из газет, С. Залыгин (Москва), В. Астафьев (Красноярск), В. Распутин (Иркутск), В. Белов (Вологда), Д. Балашов (Новгород), В. Маслов (Мурманск), В. Крупин (Москва), А. Бобров, Ю. Кузнецов, В. Топоров (Москва), С. Ханзадян (Ереван) и многие другие. Из участников других стран - генеральный директор Центра болгаристики БАН академик Д. Ангелов, генеральный секретарь Японской ассоциации по связям с писателями Азии и Африки Ю. Курихара и многие другие. Кто из духовных лиц - я не знаю. И кто из польских представителей - я не знаю. Из рязанских писателей на празднике присутствовал ответственный секретарь Рязанского Союза писателей В. Золотов.

На празднике была принята резолюция, которая “предусматривает целую серию крупных акций, связанных с развитием и исследованием славянской культуры” (”Литературная газета”, 1 июня 1988 г.).

Праздник совпал с 1000-летием крещения Руси и довольно широко освещался всеми средствами массовой информации. Я слышала, как архимандрит Ферапонт говорил о нем по всесоюзному радио. Раньше мне никогда не приходилось слышать по нашему радио архимандритов.

Поэт-песенник Илья Резник и композитор Раймонд Паулс недавно написали песенку “Алфавит”, которую поет детский латышский ансамбль “Кукушечка”. (Я уже два раза слышала ее по радио, сегодня утром.)

Это песенка-акростих. Если прочитать ее по вертикали, по первым буквам всех первых слов каждой строки, получится русский алфавит - та самая кириллица, которую изобрели Кирилл и Мефодий и которой мы пользуемся. Дети поют эту песенку и перед каждой строкой выкрикивают букву, с которой она начинается. И таким образом, пока поют песенку, перечисляют все буквы русского алфавита - прокрикивают и пропевают их все под музыку. Я пока не вникла в слова песенки, не знаю, насколько они хороши, но идея песенки интересная.

Я не знаю, ставили ли авторы перед собой задачу, цель - написать песенку к празднику славянской письменности. Но получилось, что они написали ее к этому самому празднику - к 1125-летию славянской письменности и славянского алфавита.

Как говорится, они сделали все, что могли, если перефразировать строку из стихотворения Резника “Я сделал все, что мог”.

В XIX веке в России и во всех славянских странах витала одна захватившая тогда всех идея. Где она витала? Только в печати, в газетах, журналах и книгах и в кабинетах? Или прямо в небе, на открытом воздухе? Только в городах? Или везде, во всех и градах и весях? Идея объединения всех славянских стран в одну. Ее шумно, горячо и страстно обсуждали в печати, например, в “Вестнике Европы”, о ней спорили. Одни, например, г-н Милюков в своем специальном труде, признавали и пропагандировали ее. Другие, например, выступавший в “Вестнике Европы” г-н Пыпин, наоборот. В конце концов идея ушла в область утопии (откуда и пришла?). И одна из главных причин этого заключалась в том, что за время своего существования славянские страны слишком разобщились, отдалились друг от друга, хотя и соседствовали друг с другом, жили бок о бок, как деревни одной волости, и мало знали друг друга, мало интересовались друг другом и не понимали языков друг друга. Еще одна главная причина состояла в том, что они не смогли договориться между собой, какой из всех славянских языков считать главным, основным, а от каких отказаться? Русские, естественно, не хотели отказываться от своего языка, поляки не хотели отказываться от своего, югославы от своего, и многие считали, что в их языках сохранилось больше славянских первородных корней, чем в русском. А и правда, почему кто-то должен был отказываться от своего языка и считать его не главным? Почему все славянские страны должны были перейти на какой-то один язык, если у всех уже сложились свои языки, то есть и свои характеры, свое лицо. Почему кто-то должен был отказаться от своего характера, своего лица?

А может, идея объединения славянских стран в какой-то степени осуществилась? С созданием Союза советских социалистических республик, куда вошли РСФСР, Украина, Белоруссия... и с созданием социалистического лагеря, куда вошли СССР (с Россией, Украиной, Белоруссией), Болгария, Чехословакия, Югославия, Польша?.. Как сказать?..

Раньше, до революции, в России во всех гимназиях и университетах изучался (преподавался и изучался) старославянский язык. После революции его у нас отменили, выбросили из программ вместе с законом божьим, который преподавался на этом языке (выбросили не по наивности, а по политическим соображениям). “Кабы я была царица”, я велела бы опять ввести в России старославянский язык. Я считаю, что если бы он изучался и в России, и во всех славянских республиках, странах, то народы наших стран лучше понимали бы друг друга, языки друг друга, он лучше объединял бы нас, наши страны и народы.

Мне кажется, всем славянским народам, в том числе и русскому, надо бы изучать и старославянский язык, и основы всех славянских языков, в том числе и польского. Чтобы лучше понимать друг друга. Не странно ли, что мы понимаем немцев, англичан, французов лучше, чем друг друга? Более, чем странно, мне кажется.

Современный американский ученый Уилсон выдвинул гипотезу о том, что человеческий язык как средство общения появился 200 тысяч лет назад, что прародина его - Африка, а прародительница-женщина, что у женщины вперед, чем у мужчины, развились голосовые связки и что она вперед, чем мужчина, научилась издавать членораздельные звуки, говорить, а мужчины научились этому от нее, стали тоже развивать свои голосовые связки, свой мутационный аппарат (но всё же не смогли развить лучше, чем женщины, до такой степени, как они? о чем говорит то, что голоса у них грубее?).

Многие ученые опровергают гипотезу Уилсона, особенно о женщине как прародительнице языка и речи. Но все же она существует, и выдвинул ее мужчина, так что его нельзя заподозрить и обвинить в том, что он сделал это потому, что он сам женщина.

Кто-то сказал, что народ, у которого нет своего языка, мертвый народ.

В языке эсперанто 100 тысяч слов. В словаре живого великорусского языка Вл. Даля 200 тысяч слов, и это только часть великорусского языка.

Наш язык богатый, сложный и развитый. А эсперанто - бедный, примитивный и неразвитый. И не только по сравнению с нашим, но и по сравнению со многими языками, в том числе и польским.

Неужели же русскому народу и другим народам с более богатыми, сложными и развитыми языками, чем эсперанто, отказываться от своего языка и менять его на эсперанто? Это все равно, что менять его на язык людоедки Эллочки, у которой в лексиконе было всего тринадцать слов, и вообще на язык дикарей. Это все равно, что менять золото на пластмассу.

На язык эсперанто переведены сочинения почти всех классиков мира. Честно говоря, я не думаю, что на нем они выглядят лучше, чем на своем, и имеют такую же ценность, как на своем. Наверняка они многое теряют. Если, например, стихи А. Пушкина многое теряют, переведенные на богатый, сложный и развитый английский язык, то что же от них остается на языке эсперанто?

Я понимаю, как можно переводить сочинения с более бедного языка на более богатый. Но как переводить их с более богатого на более бедный, я не понимаю. Перевести-то можно все, но что получится?

Живая речь в один язык сольется... - я не думаю, что идеалом этого языка А.Пушкин видел эсперанто. И вообще я думаю, что, может, он говорил не столько о том, что у людей будет одинаковый язык, как таковой, сколько то, что люди найдут между собой общий язык, взаимопонимание. А его можно найти и на разных языках и не найти на одном.

Кстати, у меня есть, написалось стихотворение об этом.

 

ОДНОМУ РУССКОМУ ТОВАРИЩУ

 

Я с поляками общий нашла язык,

Я с румынами, с венграми общий нашла язык,

С югославами, с немцами общий нашла язык

И с вьетнамцами общий нашла язык

И единые взгляды на жизнь, на любовь, на еду...

Ты зачем на моем горизонте возник -

Молчаливый, как сфинкс из истории Древнего мира, возник.

Молчаливый, как каменный идол, стоящий над бездной, возник,

Молчаливый, как столб телеграфный, как стенка глухая, возник?

Я со всеми нашла язык,

А с тобой никак не найду.

 

Язык эсперанто - шедевр, созданный одним человеком, Людвиком Заменгофом (а в Польше, в районе Муранов есть улица его имени). Но разве этот шедевр может заменить все шедевры человечества - все языки, созданные им за тысячелетия, в том числе и русский, и польский?

Я не против языка эсперанто. Нет, совсем не против! Пусть он будет, пусть он живет и здравствует. Но - не один он! Пусть он будет и живет не вместо других языков, а вместе с ними.

Я написала эту главу о языке эсперанто месяц назад. А вчера, 2 мая 1988 года, в радиопередаче “Мир поэзии” услышала строки письма одной радиослушательницы из Бурятии, которые подходят к этой главе и совпадают с моими взглядами на затронутую мной тему и которые я хочу вставить и, пожалуй, вставлю сюда, как инкрустацию. Вот они, эти строки (цитирую их по памяти):

“Может быть, поэзия будет тем языком эсперанто, который сдружит людей?” И, в конечном счете, спасет мир?

 

 

О ПОЛЬСКОМ ВЛИЯНИИ НА РОССИЙСКОЕ

СТИХОСЛОЖЕНИЕ, И НЕ ТОЛЬКО О НЁМ

 

У нас с Польшей много общего не только в языке, но и в стихосложении. Это отмечал еще в XVIII веке великий русский поэт и ученый Михайло Ломоносов, о котором критик Виссарион Белинский сказал, что он стоит в нашей литературе, как “предисловие в начале книги”.

Ломоносов разработал систему, законы, правила российского стихосложения. И когда разрабатывал, обратился к опыту других стран - Италии, Франции, Польши, чтобы посмотреть, какие правила действуют у них, и что Россия может взять у них для себя. И увидел, что российское стихосложение несет на себе влияние Польши, Франции, Италии. Влияние это выражается, прежде всего, в смешении разных размеров, в расшатывании ритма, в свободном употреблении разного числа слогов (стоп) в одном стихотворении. Чего Ломоносов не приветствовал. Он говорил, что в результате всего этого получается то, “что ни прозой, ни стихами назвать нельзя”. И считал, что всё это не может служить для нас примером. А влияние Польши он видел еще и в употреблении женских рифм, тогда, в XVIII веке, только женских. Он говорил, что женские рифмы - в самой природе польского языка и “не могут иными быть, как только женскими: понеже (поскольку. - Н. К.) все польские слова, выключая некоторые односложные, силу (ударение. - Н. К.) на предконечном (предпоследнем. - Н. К.) слоге имеют”.

А в природе русского языка не только женские, но и “мужеские” (французские) и “тригласные”, дактилические (”италианские”) рифмы, потому что в русском языке ударение свободное и может падать на разные слоги. И надо взять за правило использовать не только женские рифмы, а и мужские, и дактилические, разные типы рифм.

Он разработал очень строгую силлабо-тоническую систему стихосложения, в основе которой 5 размеров: ямб, хорей, дактиль, анапест и амфибрахий. И стоял за строгое соблюдение этой системы, считал, что никаких отклонений от нее допускать нельзя. Кроме, может быть, хореямба.

Но со временем, уже с конца XVIII века, поэты стали допускать отклонения от этой системы, возвращаться к смешению размеров, к свободному употреблению разного количества слогов в одном стихотворении, к расшатыванию ритма, например, Державин, Жуковский. А в XIX веке, например, Крылов (см. его басни), Грибоедов (см. его поэму “Горе от ума”), Пушкин (см., например, его стихи “Воспоминания в Царском селе”, “Наполеон на Эльбе”, “Погасло дневное светило...”, элегии 1816, 1820 гг., или его драму “Борис Годунов”, где он прибегает даже к смешению “регулярного” стиха с прозой), Фет (см. его верлибры). А в XX веке Блок, Есенин, Хлебников, Маяковский, Ахматова, Цветаева и многие, многие другие, в том числе и современные - Вознесенский, Евтушенко, Рождественский, Мартынов, Слуцкий, Боков, Вл. Солоухин...

В конце концов отклонение от строгих правил стихосложения, по Ломоносову, стало в российском стихосложении правилом, нормой, хотя в основе его - система Ломоносова.

Если сказать честно, я не понимаю, почему Ломоносов, когда он разрабатывал правила российского стихосложения, обратился к опыту европейского стихосложения, а не обратился к опыту богатого русского устного народного творчества, пренебрег им. А ведь там есть буквально все, что бывает в стихосложении: и строгие силлабо-тонические размеры (все пять и даже больше!), и дольник, и фразовик, и паузник, и белый стих (с размером, но без рифмы), и свободный стих без строгого размера, но с рифмой (раешник), и свободный стих без размера и без рифмы, всё-всё-всё, и даже больше того. И все типы рифм, какие только существуют на белом свете, там есть.

(Но это особая тема. Не буду здесь вдаваться в нее.)

Во всех странах система стихосложения создавалась на основе своего устного народного творчества, народного эпоса, народных песен, то есть на основе своего фольклора, на естественной для себя исторической и культурной основе - и в Италии, и во Франции, и в Польше, и в скандинавских странах, и в Германии... Как, между прочим, и серьезная музыка, которая в каждой стране вся идет от своих народных, национальных песен, танцев, ритмов - от болеро, тарантелл, менуэтов, мазурок, молдовенясок, чардашей... Итальянская опера идет во многом от неаполитанских песен. Русская - во многом от русской народной музыки и от русской духовной, церковной музыки, от церковных хоров и речетативов... И даже “несерьезная” музыка. Например, американский джаз и рок идет от негритянского фольклора (для Америки это, я думаю, естественно - там негров чуть ли не больше, чем белых)...

Большая часть русской советской молодежи нашего времени с пренебрежением и презрением относится к русскому фольклору. Предпочитает джаз и рок и не знает, что это искусство идет от негритянского фольклора, от песен в стиле “соул” и “спиричуэл” и так далее. Русский фольклор она считает каким-то низшим искусством. Ну, а негритянский, значит, высшим.

По радио на днях вступала одна московская девочка, школьница, которая изучает итальянский язык, знает, что такое “буэно джёрно” (добрый день), “ариведерчи” (до свидания), “граци” (спасибо) и так далее, и даже знает итальянские диалекты - сицилийский, неаполитанский и так далее, изучает и их. Еще есть какая-то московская девочка, которая знает английский язык и английские диалекты... Хорошие девочки. И все другие девочки и мальчики, и не только они, но и взрослые глядят на них с большим уважением и некоторой завистью: “О! Они итальянский и английский языки знают, и даже диалекты!” И сами на себя, я думаю, эти девочки глядят с большим, а может, и повышенным уважением. Но вот вопрос: знают ли эти девочки какие-нибудь русские диалекты? Или наши - хуже итальянских и английских?

Почему-то когда мы знаем чужое, но не знаем своего, знакомы и с “великим Апулеем, знакомы (и) с Галилеевой трубой... а по-московски не совсем умеем, привратно говоря - ни в зуб ногой”, как сказал бы Александр Щуплов, все глядят на нас с уважением: “О-о!” А когда знаем свое, но не знаем чужого, все глядят на нас так, будто мы совсем ничего не знаем. Но мне кажется, стыднее знать чужое, а не знать при этом своего, чем знать свое, а не знать чужого. Стыднее не знать, например, что такое лютик, он же куриная слепота, чем не знать, что такое орхидея.

Скоро мы будем знать все чужое и не будем знать ничего своего. Но как тогда будут смотреть на нас те же иностранцы, на которых мы все время оглядываемся? И будем ли мы тогда интересны им? А друг другу и сами себе? Если у нас и в нас будет все чужое и не будет ничего своего?

Да и не будем мы никогда чужое знать лучше, чем свое. И чужого путем не узнаем, и своего знать не будем.

...Эти грамотные девочки никогда не будут знать итальянский или английский язык лучше, чем знает его, допустим, самый простой и неграмотный итальянский или английский крестьянин, как бы старательно ни занимались они чужим языком и его диалектами. Значит, никогда они не дойдут в этом до самого простого и неграмотного крестьянина, который, как говорится, “а, дэ, бэ” не знает. Хотя, может, и будут перед кем-то драть носы выше головы, как английские королевы. Не конкретно эти девочки (эти, может, и не будут драть носы, я не собираюсь на них нападать), но какие-нибудь другие, я к примеру говорю.

Есть у нас такие рафинированные интеллигенты, в том числе и из писателей, которые дерут носы перед крестьянами, считают себя выше их. А сами даже в языке своем не дойдут до любого неграмотного крестьянина, который “аглицкого” языка, может, и не знает, но зато знает свой русский, живой великорусский язык, хотя, может, писать, читать не умеет не только на “аглицком”, но и на русском.

Как многие наши любители рока и диско дерут носы перед любителями русского фольклора, а сами и в роке, и в диско разбираются хуже папуасов.

 

 

Часть 3.

 

ПЛОЦК. АВТОРСКИЙ ВЕЧЕР В ШКОЛЕ.

КОСТЁЛ. УЖИН ВО ДВОРЦЕ ПОД ПЛОЦКОМ

 

1.

 

Один день мы провели в городке Плоцке под Варшавой. Мы - это половина участников праздника и я, Григори Виеру и румынские поэты Ион Хореа и Люциан Аврамеску, которые так сдружились с нами, что влились в нашу группу и стали как бы членами нашей группы, и Божена с нами. А Мзия Хетагури, Юрий Кузнецов и Олег Кочетков должны были ехать в другой городок - Чеханов, с другой половиной участников праздника.

Наш автобус отправился в Плоцк часов в десять утра. Руководитель “автобуса”, то есть всей делегации, польский критик Тадеуш Жулциньский оторвал меня от моей группы и усадил с собой на переднее сиденье. Сказал, что он товарищ Андрея Дементьева, что у него есть его книга с автографом, показал мне эту книгу. Спросил, как многие уже спрашивали:

- Почему он не приехал?

- Не смог.

- Ты будешь вместо него выступать со мной в школе короля Ягеллы, - сказал он категорично и даже не спросил, хочу ли я выступать там. И я, естественно, не сказала, что не хочу. Во-первых, я сама не знала, где я хочу выступать, и если в школе, то в какой, я не знала в Плоцке никаких других школ. А во-вторых, я ни разу в жизни не выступала в школе, которая носила бы имя короля! В такой школе не отказался бы выступать ни один дурак! Пан Тадеуш (а кстати, у Адама Мицкевича есть поэма “Пан Тадеуш” - это польский Евгении Онегин или Дон Жуан) сделал нарочито озабоченное лицо и сказал. - Только вот... не перепутают ли тебя школьники с Андреем Дементьевым? Они ждут его, а приедет Нина Краснова.

- Ну, если я сбрею усы, - сказала я, - то, может быть, и не перепутают.

Нет, кажется, пан Тадеуш сказал мне не: “...не перепутают ли тебя школьники с Андреем Дементьевым?..” - а:

- Думаю, что ты сойдешь за Андрея Дементьева и школьники примут тебя за него.

Еще бы! Я женского пола, а он мужского, я вся светлая, а он весь темный!.. И я сказала:

- Ну, если я сбрею усы, то, может быть, я и сойду за Андрея Дементьева...

Ни у Андрея Дементьева, ни тем более у меня никаких усов нет (у женщин, правда, тоже бывают усы, но это только у южных, у грузинок каких-нибудь, и то не у всех - у Мзии, кажется, нет, если только она их не бреет, шучу, а я северная, русская), но пан Тадеуш понял мой юмор и засмеялся. Поляки, очень тонко чувствуют юмор! И умеют ценить его! Мне и Н.Плиско говорил об этом. Он даже дал мне инструкцию на дорогу: “Если поляки зададут тебе какой-нибудь трудный или каверзный вопрос, с подвохом, они это умеют, и ты почувствуешь, что не можешь ответить на него, пусти в ход юмор, он поможет тебе выйти из положения. Поляки любят юмор больше, чем кто еще, и больше, чем что еще... Заранее скажу, что за все шесть дней праздника поляки не задали мне ни одного трудного для меня и ни одного каверзного вопроса, с подвохом.

Плоцк - столица Мазовии, Мазовше, Мазовецкого края, а когда-то Мазовецкого княжества. Княжество это играло большую роль в истории Польши и вместе с мазовецкими князьями Конрадом I, Земовитом I, Конрадом II, Болеславом I, Болеславом II и так далее упоминается в “Великой хронике” о Польше ХI-ХIII веков. С Х века оно входило в состав Древней Польши, но имело свою самостоятельность, с 60-х годов XIII века находилось под опекой Великой Польши, королевства Польского, а в 1529 году при короле Сигизмунде I Старом из династии Ягеллонов - вошло в состав Великой Польши.

Плоцк, Мазовия - родина поэта Владислава Броневского. Он воспел и прославил в своих стихах и их, и всю Польшу, в том числе и Варшаву, где он “жил на Краковском предместье в двух шагах от Колонны” и где умер. Он воспел и прославил и свою малую, и свою большую родину так же, как Сергей Есенин свою. Броневского даже называют польским Есениным. Кстати, Броневский переводил Есенина на польский язык. А Броневского переводили на русский А.Ахматова, Б.Пастернак (он и Пастернака переводил), М.Петровых, С.Кирсанов, М.Светлов, В.Тушнова, Д.Самойлов, Р.Казакова...

Мы ехали до Плоцка часа четыре, и мне всё время хотелось петь песни, и я даже намурлыкивала их себе под нос время от времени. А еще я болтала с паном Тадеушем. Я не со всеми и не всегда могу разговориться. Мне для этого надо преодолеть в себе или в собеседнике какой-то барьер. Но с паном Тадеушем смогла, разговорилась. Может быть, потому, что он сам перемахнул через все символические барьеры? А еще я просто молчала и смотрела в окно. Больше всего в автобусах, троллейбусах и в поездах я люблю молчать и смотреть в окно. Потому что, когда говоришь с кем-то, не видишь, где едешь и что в окне. Мы ехали полями, равнинами, лужочками, лесочками, озерцами, на которых лежала печать поэзии Броневского. И я отмечала про себя, что польская природа очень напоминает русскую. Я еще в поезде “Москва - Варшава” это отметила. Только польская природа вся как-то аккуратнее, чище, прибраннее, чем наша. Чувствуется, что поляки следят за каждым клочком своей земли, за каждой дорожкой и тропинкой, нигде нет испорченных, обезображенных людьми, техникой и промышленными предприятиями пейзажей: с поломанностями, с вырубленностями, с побитостями, с растоптанностями и вытоптанностями, с разъезженностями, с загаженностями, с захламленностями, с мусором, со свалками... ни одного некрасивого участка и пространства. А домики какие! Как игрушечные! С яркими острыми черепичными крышами, и все-все в цветах и клумбах самых удивительных тонов и сочетаний и с узорчатыми металлическими оградками. Каждый домик такой, что кажется, там живет кукла Мальвина с голубыми волосами... В детстве у меня была открытка с таким домиком и с Мальвиной в окошке...

На середине пути автобус остановился в каком-то местечке, и там нас всех угостили в Доме культуры кофием с эклерами. И некоторые участники праздника остались там на полдня - не для того, чтобы продолжать распивать кофий с эклерами, а чтобы где-то там выступать. Потом автобус останавливался еще в каких-то местечках и некоторые участники высаживались там, кому где надо было по программе. В Гостинце высадились Григори Виеру, Ион Хореа, Люциан Аврамеску и Божена. Они поманили меня с собой: “Нина! Нина! Иди с нами!”. Я, было, выпрыгнула за ними, в порыве солидарности, но бдительный пан Тадеуш удержал меня за руки, если не сказать за ноги:

-Ты куда? Ты едешь со мной.

Через какое-то время на холме, на крутом, зеленом в смеси с желтым, берегу Вислы показался Мазовецкий замок с конусными башнями и кафедральным собором. Это про это, что ли, Броневский писал:

 

...и белел мазовецкий замок

на Мазовецкой равнине,

и темнела громада храма...

 

Только мне показалось, что замок был не белый, а красный и что он не белел, а краснел, как наш Коломенский кремль. Да и на открытке с видами Плоцка он у меня красный, только с белой окантовкой.

И я поняла, что мы подъезжаем к Плоцку.

Там нас встречали члены Товарищества польско-советской дружбы города Плоцка. Я как соскочила с автобуса, так и попала в руки большого, добродушного, почтительного и почтенного пана с русой, седой на висках головой и светлыми, кажется, голубыми или серыми, нет, голубыми глазами.

- Болеслав Русек, - назвал он мне себя.

- Вас зовут как князя Болеслава Храброго! - сказала я.

- О! Вы знаете нашу историю!..

- Так, кое-что...

Я не скажу, что знаю историю Польши. Но я знаю, например, что в ней был князь Болеслав Храбрый, я видела его портрет в галерее Королевского замка - в альбоме. Знаю, что он жил в Х и XI веке, в столице древней Польши Гнезно, что он был хороший. Что он вернул Польше утраченные ею когда-то земли, восстановил ее границы, построил в городах шесть кафедральных соборов, в том числе мазовецкий в Плоцке, и что при нем появились первые польские анналы, сжатые хроники, которые приписываются перу епископа Иордана.

Еще я знаю, что в истории Польши кроме Болеслава Храброго было очень много Болеславов: Болеслав Забытый, Болеслав Щедрый или Смелый или Воинственный или Мужественный, Болеслав Кривоустый (Криворотый, значит), Болеслав Высокий, Болеслав Кудрявый, Болеслав Лысый, Болеслав Стыдливый или Благочестивый, Болеслав Свирепый, Болеслав Необузданный... Но пан Русек у меня проассоциировался с Болеславом I Храбрым, хотя его пошло бы звать и Болеславом Высоким.

- А моя фамилия Русек означает русский, - сказал пан Болеслав. - У нас русских зовут русеками.

Это, значит, как у нас русских зовут русаками и русичами? Я только-только хотела спросить, что означает фамилия Русек, не одного ли она корня с Русью и русскими, а он сам сказал. И я почувствовала к нему что-то родственное.

- Вам сам бог велел работать в Товариществе польско-советской дружбы, - сказала я ему. Или только хотела сказать?

И мы пошли в школу. Пошли по Плоцку, осиянному солнышком и осиянные солнышком! Пан Тадеуш, пан Болеслав и я в середочке, между ними, между двумя огнями, между двумя славными поляками, двумя ясновельможными панами.

Кстати, пан Тадеуш - прямая противоположность пану Болеславу: он не с русой, а с черной, как смоль, и не с прямоволосой, а курчавой и курчеватой, курчавоволосой головой и вдобавок с такой же черной бородой, и не с голубыми, а с черными, как не знаю что, как угли, глазами, и небольшой, невысокий. Но держится он, как многие невысокие мужчины, с повышенным достоинством, даже слегка петушком, подняв гребешок, выгнув грудь колесом и звякая шпорами, как будто он выше-выше всех. И попробуй его задень.

Мне кажется, что он и по каким-то внутренним, а не только внешним качествам, прямая противоположность пану Болеславу... Например, мне кажется, пан Тадеуш как-то воинственнее, напористее, жестче, а пан Болеслав мягче, миролюбивее и стеснительнее, при том, что имеет какой-то большой военный чин, полковника или подполковника, если я чего не путаю...

Сколько лет пану Тадеушу и пану Болеславу, я не скажу, как вообще стараюсь не говорить и не гадать в этой книге, кому сколько лет, боюсь ошибиться, как в одном анекдоте. Есть такой анекдот. Молодая дама говорит пожилой: “Вы чудесно сохранились! Вам не дашь больше шестидесяти лет!” А та оскорбляется и говорит: “Да вы что! Мне всего-то пятьдесят!”

Скажу только, что пан Тадеуш помоложе, а пан Болеслав постарше.

Плоцк - районный городок, но захолустьем и “дырой” его никто не назовет! Маленькая, районная, но - столица! Плоцку 750 лет, но от него веет не дряхлостью, а силой и крепостью. В нем, наверное, девяносто процентов старинной архитектуры - замок и кафедральный собор XI века, наистарейшая в Польше школа, 1180 года рождения, ныне лицей имени Станислава Малоховского, Дом под Транбами XV века, часовня XVIII века, костел XVIII века, дома XIX века... - но весь он как новенький! Весь в порядочке. Приятно посмотреть! А у нас в районных городах процентов пять-десять старинной архитектуры, а девяносто-девяносто пять новой, но они не смотрятся новыми, смотрятся старее старых из-за своей неухоженности, из-за своего плохого состояния.

Как-то приезжали в Рязань поляки. Рязанцы решили показать им старинный районный город Касимов, в котором старинных памятников сохранилось больше, чем во всех других городах и местах Рязанской области, в том числе и в самой Рязани, где их осталось всего два процента. Вздумали удивить поляков. И удивили! Ну и удивили! Опозорились! Стыдом покрылись! Поляки, которые так следят за своими памятниками (и за своей природой, и за своими памятниками они следят; в них есть что-то от немцев - кстати, Плоцк испытал на себе влияние немцев), как посмотрели на наши памятники в Касимове, так и ахнули! Но не от восторга, а от ужаса! Потому что состояние-то их плачевное, хотя сами по себе они и великолепны: русские церкви, колокольни, часовни, татарские мечети, минареты, мавзолеи, текие... Касимов - это город-заповедник, что же говорить о других городах, не заповедниках!

А в Плоцк кто хочешь приезжай. Жителям не придется краснеть за него. Он со всех сторон хорош, всеми своими уголками. Я шла по Плоцку и думала: “Одно удовольствие - жить в таком городке!” И удивлялась и не переставала удивляться: “Какой же он весь старинный, а весь как новенький! Будто жители знали, что я приеду, и специально подготовили его весь для меня, отреставрировали, подмели, помыли, чтобы я шла и любовалась им”.

Люди на улицах здоровались с паном Болеславом, кланялись ему, как говорится, снимали перед ним шляпы. Еще бы, его, наверное, весь город знает, он же вице-начальник Товарищества польско-советской дружбы. Да и вообще в таких городках все друг дружку знают и все друг с дружкой здороваются, как в одном стихотворении Вл. Солоухина. У нас в районных городках тоже. Как и у нас в деревнях. А в больших городах со всеми не перездороваешься и всем не перекланяешься, язык и голову отмотаешь. Про одного пана, который поздоровался с паном Болеславом и перекинулся с ним парой слов, пан Болеслав сказал:

- Это мэр города.

О! Сам мэр! Сам хозяин! Не разъезжает в машине, как барин, а ходит пешочком, как все люди. А если разобраться, зачем по маленькому городку в машине разъезжать, когда там всё везде близко, ногами куда надо скорее дойдешь, чем на машине доедешь. Только бензин зря жечь, вонищу пускать и воздух отравлять? Я слышала такую вещь, что одна машина отравляет за день столько воздуха, сколько одному человеку хватило бы его на целый год!

Воздух в Плоцке чистый, хороший. Как и у нас в районных городках он куда чище, чем в Рязани, а в Рязани куда чище, чем в Москве. ...А у нас в районных городках мэры тоже пешочком ходят, к земле и к народу ближе, и первые секретари райкомов партии. Идешь по улице, смотришь, он идет - привычная картина. А в больших городах это невозможно. Люди шагу тебе ступить не дадут. Все волосочки на тебе подергают, как на звезде кино или эстрады, да еще и рукав в толчее оторвут, как у Валерия Леонтьева. Или замучают тебя жалобами и прошениями. Или... не дай бог... пришибет кто, какой-нибудь богом и судьбой обиженный субъект, шизофреник, или, если не узнает тебя, брыкнет, лягнет или покроет тебя матом, как простого смертного.

А от чего происходит слово - Плоцк? От плоти? Сергей Наровчатов в “Польских стихах”, которые он строит на аллитерациях польских и русских слов, связывает, увязывает Плоцк с плечами: “...плечи Плоцк распрямил”. Но “плечи” на польском языке будут - “рамёны”, а спина - “плецы”. Значит, Плоцк происходит от “спины”, от слова “плецы”, которое на русском звучит почти как плечи. Или все же от “плоти”? А собственно, и спина, и плечи - это всё плоть.

Житель Москвы считается - московский. Житель Рязани - рязанский. А житель Плоцка - плоцкий. Сергей Поликарпов в одном своем стихотворении пишет: “Я слишком плоцкий”. Но это не следует читать, как: я - житель Плоцка. Сергей Поликарпов - житель Москвы. И не следует читать, как: я - слишком плечистый или спинастый.

 

2.

 

Школе имени короля Владислава Ягеллы IV в 1986 году сравнялось 80 лет. Когда-то она была гимназией. Сокращенно ее зовут “Ягеллонкой”. Об ее учениках, воспитанниках, учителях, воспитателях говорят, что они “из-под знака Ягеллы”, “под знаком Ягеллы”.

В школе, в коридоре висит портрет короля, в тяжелой, темной от времени раме, выполненный М. Цвикевичем, скопированный им с картины польского художника XIX века И. Матейко, работы которого хранятся в Королевском замке Варшавы (я видела репродукции его картин в специальном альбоме).

У короля повелительное, энергичное, страстное лицо, проницательные “прокурорские” карие глаза с резкими подглазьями, густые, как разросшиеся лесополосы, брови с изломом, крутой, упрямый подбородок с ямкой - ямкой не ямкой, а вмятиной, самонравная, жесткая, капризная, выпяченная и поджатая нижняя губа, а верхнюю прячут острые усы, нос с горбатиной, крупный - такой, о каких у нас в России говорят “нос рулём”, он у короля не только рулём, но и стрелой, походит на изогнутую стрелу, но не тонкую, а толстую, суковатую, а крылья носа образуют собой острый угол, как бы наконечник, и еще нос короля походит на гору с трамплином, достопримечательный нос, лоб просторный, как общественное поле, с распаханными колеями и бороздами морщин, лицо не гладкое, не холеное, не лощёное, а всё такое неровное, такое бугристое, ухабистое, со следами всех жизненных и государственных забот, передряг, потрясений, бурь, и всё как бы в отблесках внутреннего пламени, сложное лицо. На голове золотая корона - не корона, а сад с золотыми цветами-трехлистниками и с изогнутыми лепестками, с драгоценными каменьями на каждом лепестке и в середке, в сердцевинке, из которой они расходятся... По двум сторонам короны, из-под нее, спускаются прямые, взлохмаченные (не волосок к волоску), как бы спутанные ветром волосы.

У нас в Советском Союзе и в России, я думаю, нет ни одной школы, которая носила бы имя короля, ну или царя или князя, как и ни одной улицы, площади, не говорю уж - города. И нет ни одной школы, где висел бы его портрет. (Только до революции в гимназиях висели портреты русских царей.) Висят портреты советских правителей, писателей, ученых, кое-где композиторов и художников, но царя или князя - боже упаси, их нет даже в кабинетах истории.

Я спросила у учителей, почему школа носит имя короля Владислава Ягеллы. Они сказали:

- Потому что он стоял за дружбу между Польшей и Советским Союзом... то есть не Советским Союзом, а Россией... и много сделал для укрепления этой дружбы.

Ох уж эти поляки! Знают, чем нас взять, подкупить, чтобы мы к ним не придирались: “отчего да почему да по какому случаю” школа носит имя короля, а не какого-нибудь революционера и коммуниста (в Польше и Плоцке что - нет революционеров и коммунистов заслуженнее короля?). Может, совсем и не потому школа носит его имя, что он стоял за дружбу с Россией, а еще почему-то? Может, он много сделал для Плоцка и его просвещения? Почти все польские короли были меценатами и покровителями искусства и сторонниками просвещения. Но если он еще и за дружбу с Россией стоял, почему не дать и не оставить школе его имя как праборца за мир и дружбу между нашими странами и народами?

В школе имени короля Владислава Ягеллы, когда она еще была гимназией, учился поэт Владислав Броневский. Его портрет тоже висит в школе, на одной из стен в коридоре, и прекрасно сосуществует с портретом его величества тезки. Оба Владислава ничуть не мешают друг другу и не заслоняют, не подавляют один другого. И властям Плоцка и начальству школы не приходит в голову убрать одного из Владиславов, короля, естественно, и оставить одного Владислава, поэта, и поменять имя школе, дать ей имя Владислава, но не Ягеллы, а Броневского (зачем искать еще кого-то - ходить далеко?), переименовать школу. У нас, я думаю, обязательно так и поступили бы. У нас любят менять имена и городам, и улицам, и библиотекам, и музеям, и школам, ничего не стоит переименовать что-то. Десять раз на веку переименовывают. Особенно после революции повадились. Запутывают народ и историю. А в Польше - нет! То есть, там меньше, реже, чем у нас. Там почти каждый город, почти каждая улица... и вот почти каждая школа, как человек без псевдонима и подпольной клички: какое имя получил при рождении и крещении, такое и носит всю жизнь. И сколько будет жить, столько и будет носить его - сто лет, так сто лет, тысячу, так тысячу. Когда один человек меняет свое имя - это одного его и касается, а когда целый город, целая улица или целая школа - это касается не одного человека, а всего народа. Прежде чем менять что-то, переименовывать, надо бы у народа спросить: хочет он этого или нет? У нас никто никого не спрашивает. По именам городов, улиц, музеев, библиотек и школ в Польше можно изучать историю. Она вся не в учебниках, а в самой жизни, в современности. Как, например, река Висла, которой, не одна тысяча лет и которую никто не переименовывает на том основании, что она получила свое имя в честь княжны.

В школе есть класс со специальным обучением русскому языку. В этом самом классе мне и пришлось выступать.

Пан Болеслав объявил ребятам, кто приехал к ним в гости:

- К вам в гости приехали участники праздника Варшавская Осень Поэзии русская поэтесса Нина Краснова и польский критик Тадеуш Жулциньский.

Пан Тадеуш сказал обо мне “пару ласковых” слов и, как говорится, выпустил меня на “трибуну”. Никакой трибуны в классе, разумеется, не было. Был длинный, за которым мы - все трое - сидели, а когда выступали, то стояли, стол учителя около той стены, где должна бы быть доска, но где почему-то не было никакой доски, а было длинное горизонтальное, старинной конфигурации окно из нескольких частей, каких я в жизни своей не видывала. Стол служил и президиумом, и трибуной. Ребята захлопали в ладоши, да так сильно и горячо, как если бы я уже выступила перед ними и им было за что мне хлопать, хотя хлопать было пока вроде бы не за что - только за то, что я поэтесса? только за то, что я русская? и только за то, что я гость - приехала к ним?

Я сказала им несколько приветственных слов на польском языке, и за это они захлопали мне еще сильнее и горячее, хотя говорила я, должно быть, с ошибками, с акцентом, не на пять с плюсом (но я же не училась в школе со специализированным обучением польскому языку!).

После своих приветственных слов я сказала им:

- Я знаю, что вы ждали в гости поэта Андрея Дементьева. - Да, они очень, очень его ждали и даже выучили наизусть его стихи, как сказал мне об этом еще в автобусе пан Тадеуш и как сказали мне об этом еще в коридоре две приятные пани - завуч школы Веслава Левандовска и учительница Данеля Вроньска, которые преподают в этой школе и в этом классе русский язык и литературу и которые теперь присутствовали в классе, сидели в гуще ребят, кстати, обе молодые, моего поколения. - Он не смог приехать. Но вот приехала я! - Все засмеялись. - Андрей Дементьев - главный редактор журнала “Юность”, ну, а я автор этого журнала, печатаюсь там. Андрей Дементьев - мой старший товарищ. Он, как и весь журнал “Юность”, сыграл и играет добрую роль в моей литературной судьбе...

(”Юность” - главный и, увы, почти единственный журнал, в котором я печатаюсь, то есть который печатает меня и считает меня с в о и м автором и все время поддерживает меня в самые трудные моменты и периоды и не дает мне упасть духом.)

Я рассказала им немножко об Андрее Дементьеве, о его стихах и о песнях на его стихи. И процитировала некоторые из них. И чуть было не спела одну его песню, на музыку молдавского композитора Евгения Доги - “Всё начинается с любви”, которая мне очень нравится и которую я, кстати, напевала в автобусе по дороге в Плоцк, но - постеснялась, не смогла расковаться до такой степени, чтобы спеть песню школьникам. Сказала, что у Андрея Дементьева много стихов о любви (ребята, перед которыми я выступала, были в возрасте Ромео и Джульетты, даже и постарше, Джульетте было 14 лет, а им лет по 15-16 или даже 17), стихи, где он воспевает все красивое в человеке, что в нем есть и что он в нем видит.

- Андрей Дементьев... он ведь небольшой?.. - сказал пан Тадеуш. Не сказал, а спросил, но утвердительно: ему ли, товарищу Андрея Дементьева, не знать, большой он или небольшой? Мне показалось, что он сказал это с некоторой подначкой, если не с подвохом. В каком смысле - небольшой? В прямом, буквальном или в переносном? Я взяла символический щит и перед всем классом защитила Андрея Дементьева от его товарища с его подначкой. Я сказала:

- Все великие люди у нас в России испокон веков были маленькими... - Класс, как говорится, грохнул - засмеялся так, что будь у школы стены не каменные, начала XX века, а блочные, конца XX века, они, должно быть, закачались бы и рухнули бы. - Да, все великие люди у нас в России маленькие... И Пушкин был небольшой, и Лермонтов... Да и Есенин был небольшой, небольшого, то есть не высокого, а среднего, нормального роста. Они подходят под теорию о том, что все великие и большие люди - маленькие. ...Андрей Дементьев - среднего, нормального, то есть да, невысокого роста, небольшой.

- И я небольшой... - сказал, как бы обрадовавшись, пан Тадеуш.

- Значит, и вы подходите под эту теорию. - Класс опять грохнул и покатился.

- А я? - спросил, как бы огорчившись, большой пан Болеслав.

- А вы, значит, нет...

Класс упал. А пан Болеслав смутился и... весь “скраснел”, как красная девица. И стал таким, что проассоциировался у меня с Болеславом Стыдливым. “Надо говорить не скраснел, а покраснел!” - может поправить меня кто-то. Я знаю, что по законам литературного языка надо говорить покраснел (знаю, как-никак училась в Литературном институте). Но есть еще законы нелитературного языка, а по этим самым законам пан не покраснел, а “скраснел”, есть в этом нелитературном слове тонкий стыдливый оттенок, которого нет в слове “покраснел”.

Как мне тогда стало жалко вас, милый пан Болеслав, милый пан Русек, когда вы “скраснели”, когда я поставила вас в неловкое положение перед классом и заставила вас “скраснеть”! И как мне жалко вас теперь, когда я вспоминаю об этом! Надо было бы мне сказать вам при всем классе:

- А вы подходите под исключение этой теории, нет правил, законов и теорий без исключения. Люди большого роста тоже были великими. Блок, Маяковский, Горький...

Не сообразила я. И не ожидала, что моя шутка обернется камешком в ваш огород. Впрочем, я знаю, что вы на меня не обиделись и приняли, восприняли мою шутку как шутку, хотя она была вам и не очень приятна, если не сказать неприятна.

Потом я читала классу свои стихи. И те, которые перевел на польский язык Марек Вавшкевич, и те, которые - Анджей Бень (я читала их на русском языке, а пан Тадеуш, с листа, на польском), и не только их, но и те, которые еще никто не переводил ни на польский язык, ни еще на какой-нибудь. Ребята, не говорю уж о пани Веславе и пани Данеле, так хорошо понимали, чувствовали и воспринимали их и сопереживали им (о чем можно было судить и по тому, как точно они реагировали на них и улыбались в тех местах стихотворения, где и надо было улыбаться, и смеялись, где и надо было смеяться, и по тому, как они хлопали мне, отбивая все свои пятерни) - я всем им поставила бы пятерки с плюсами и по русскому языку, и по литературе, а если бы был предмет по науке понимать, чувствовать, воспринимать поэзию и сопереживать ей, то и по этому предмету!

Потом я немножко рассказала им о себе, поговорила с ними о поэзии, о польском влиянии на российское стихосложение, еще о чем-то, теперь не помню о чем, немножко и о перестройке. Кажется, и об ансамбле “Мазовше”, к которому я питаю любовь с самого детства и который с его песней “Каролинка” пробудил во мне первую симпатию и любовь к Польше. Нет, об ансамбле “Мазовше” и песне “Каролинка” я, кажется, и забыла сказать! А ведь собиралась! Потом они попросили меня прочитать еще какие-нибудь свои стихи. И я опять читала им стихи.

Пан Тадеуш, который ознакомился в автобусе с одной из моих книг “Такие красные цветы” и теперь держал ее при себе, перед собой, на столе, и полистывал ее, положил свою руку, как закладку, между страниц со стихотворением “Себе, когда мне будет 40 лет” и попросил меня:

- Прочитай вот это стихотворение.

- Это?! Верлибр?!

- Да.

Я засомневалась, поймут ли ребята это стихотворение. Подумала, что нет. Во-первых, потому, что это верлибр, нетрадиционный, свободный стих без строгого, регулярного”, по Ломоносову, или хоть не строгого, расшатанного, но размера, ритма, и без рифм. Я забыла, что в Польше и во всей Европе верлибром давно никого, в том числе и школьников, не удивишь, он там настолько прижился, что почти вытеснил традиционный стих, это у нас в России он никак не приживется и многие у нас, даже и не школьники, а седые дяди и тети не понимают его и не признают. А во-вторых, потому что это стихотворение о морщинках, которые, как представлдяет себе лирическая героиня, появятся у нее на лице в 40 лет, то есть оно о проблеме, которая вроде бы не может волновать школьников, юных мальчиков и девочек, то есть, вроде бы не для них.

- А стоит ли читать его? Вы думаете - стоит?

- Прочитай, прочитай...

И я прочитала это стихотворение - “Себе, когда мне будет 40 лет”. Я читала его не совсем так, как все свои стихи. А как? Так, как если бы людям, которые не знают русского языка, или как если бы маленьким детям, которым надо что-то разъяснить: я читала его с особыми, “курсивными”, что ли, интонациями, с особой, “курсивной”, что ли, мимикой и даже с жестами, тоже “курсивными”, хотя я, как правило, не пользуюсь ничем этим, когда читаю стихи. Я читала его так, чтобы все лучше поняли меня, мое стихотворение. Как бы не читала, а играла его, разыгралась при ребятах не хуже дитя, применила некоторые примитивные театральные приемы, которых всегда избегаю.

Результат был ошеломляющий! Его можно охарактеризовать одним словом - фурор! Как я уже говорила, ребята очень хорошо понимали, чувствовали и воспринимали все мои стихи. Но это стихотворение “не для школьников” они поняли, почувствовали и восприняли лучше-лучше всех!

Этим верлибром я и закрыла свой авторский вечер в школе имени короля Владислава Ягеллы. “Вечер” среди бела дня.

Я думаю теперь: а что же я не попросила ребят прочитать стихи Андрея Дементьева? Они же учили их наизусть, старались и с удовольствием прочитали бы их... Не догадалась я! Ах, какую педагогическую ошибку я допустила! ...Но вечер-то был все же не Андрея Дементьева, а мой. Стихи Андрея-то Дементьева они хорошо знают, даже и наизусть, и слава богу, а моих-то - нет, не знали, ни наизусть, никак, должна же я была познакомить их с ними, почитать им их, коли приехала к ним в гости.

Ребята подарили мне цветы с юбилейной книгой о своей школе. Преподнесла мне их от имени всего класса миленькая девочка лет пятнадцати, с золотистыми волосиками и небесно голубыми глазками, такая златовласка, голубоглазка, такая милашечка, такая незабудочка. И с какой же приязнью, симпатией и любовью, да, и любовью, она это сделала! С какой приязнью, симпатией любовью она смотрела на меня! Как будто я Аэлита.

Когда я вспоминаю ее, мне на сердце приходят перефразированные мною строчки Максима Танка:

 

Цветы мне дарит

Молодая мазовшанка.

 

(У Максима Танка - жешувянка, а у меня - мазовшанка). Кстати сказать, мне бросилось в глаза, что все ребята, то есть все девочки и мальчики этого класса - в основном светлоголовые, светлые, со светлыми, золотыми, русыми, желтыми, волосами. Может, и не все, но мне показалось и когда я вспоминаю их и смотрю на них из Рязани, почему-то кажется, что все. Сколько мне приходилось выступать в школах Рязани и Рязанской области, но нигде никогда я не видела классов, где было бы в одной “куче” так много светлоголовых детей, - хотя по теории Гёксли не кто-нибудь, а рязанцы являются в России и в мире самыми яркими типами светло-белых блондинов. Раньше, должно быть, являлись, при царе Горохе, а теперь нет. Теория Гёксли XIX века к концу XX века устарела и для Рязани, и для России. Жалко, увы.

Не знаю, кого из поляков можно в конце XX века по теории Гёксли считать самыми яркими типами светло-белых блондинов. Но если сравнить варшавян с плоцковчанами, я сказала бы, что скорее плоцковчан, чем варшавян. В Плоцке, и не только в школе “Ягеллонке”, светлых поляков больше, чем в Варшаве. Но может, только на мой взгляд?

Потом пани Веслава и пани Данеля и сам директор школы пан Хенрик Обреньбский, молодой, моего поколения, как и Веслава и Данеля, пригласили меня и двух моих доблестных рыцарей, галантных кавалеров, ассистентов моих - на обед, пообедать. Было самое время - часа три по варшавскому времени.

В одном из кабинетов, может быть, в учительской, нас ждал, ломясь от закусок и блюд, которых хватило бы не на три и не на шесть, а и на двенадцать персон, большой сервированный стол, красивый, аппетитный, как натюрморт хорошего художника. Мы уселись вокруг него в таком порядке: на длинной стороне стола у стеночки - я, со мной по правую руку от меня - пани Веслава, а по левую - пани Данеля, по бокам от нас на недлинной правой стороне - пан Болеслав, а на недлинной левой - пан директор (подлинный, а не театральный, не телевизионный, не из кабачка “13 стульев”, а из школы “Ягеллонка”), а напротив нас, напротив меня - пан Тадеуш.

Обедали мы, я думаю, около часа. Без вина, разумеется. С клюквенным соком. Какое в школе вино и зачем? Обедали, говорили о том о сем. В первые минуты не очень свободно, но потом всё свободнее и свободнее и совсем свободно. Пан Хенрик говорил только на польском языке, и Данеля переводила мне некоторые его слова, которых я не понимала или недопонимала. Пан Болеслав тоже говорил на польском языке, и Веслава переводила мне некоторые его слова, которых я не понимала или недопонимала. И все пани и паны ухаживали за мной, своей гостьей, сударыней Ниной, и потчевали меня всеми закусками и блюдами, салатами, печеностями, жареностями, вареностями, соленостями, фруктами, еще чем-то, будто я могла съесть все, что было на столе, одна.

За столом мы все настолько сблизились, что встали из-за него не только друзьями-товарищами, но и сестрами и братьями. Я, можно сказать, уже почти не отличала русского языка от польского, русскую речь от польской (а ведь не пила вина, только клюквенный сок), настолько они переплелись друг с другом, и не испытывала никакого психологического барьера между собой и своими польскими “сестрами и братьями”, будто они были такие же русские, как я, а я была такой же польской, как они. И настолько хорошо я понимала и чувствовала их, а они меня, даже и безо всякого языка, что язык стал даже как бы и не нужен, не важен, не обязателен. Главным коммуникативным средством для нас был не русский язык и не польский, а язык души.

Я пообещала всем прислать свои книги - и для школы имени короля Ягеллы, и для Товарищества польско-советской дружбы... что и сделала первым делом, когда вернулась к себе в Рязань.

- Куда мы теперь пойдем? - спросила я у пана Болеслава и пана Тадеуша, когда мы вышли, из школы, на улицу.

- Пойдем к своему автобусу.

- И поедем на нем в Варшаву?

- Куда он нас повезет, туда и поедем.

К автобусу мы шли через сквер, весь утопающий в деревьях и цветах, через площадь Защитников Варшавы. В глубине площади - памятник Владиславу Броневскому. Очень авангардистский, абстрактный. Я со своим слабым зрением так и не рассмотрела его - не увидела Броневского, увидела только что-то сизое, раскрылатившееся.

У площади рассыпанной кучкой толпились польские детишки младших классов. Все они были в пестрых, веселых польских национальных костюмчиках, вписывающихся в красочный осенний пейзаж, и походили на цветочки с клумб и на сувенирных куколок, куклёшек, которые сами двигались, говорили, смеялись.

- Это участники художественной самодеятельности. У них какой-то праздник, конкурс, - объяснил мне пан Тадеуш.

То ли они собирались фотографироваться? То ли - давать концерт деревьям, цветам, птицам и прохожим?

- Какие красивые на них костюмчики!

- Бутафория, - поморщился пан Тадеуш.

- Почему бутафория?.. ...Но если и бутафория, то ведь красивая?.. И лучше бутафория, чем совсем ничего? Театр - тоже бутафория. Но кто скажет, что он не нужен? И кто скажет, что в нем нет жизни, а только одна искусственность?

Автобус поджидал нас там, где мы его оставили. И не только нас, а всех участников праздника, ту часть, которая выступала в Плоцке и его окрестностях, и в Гостинце, и еще где-то... Поджидал, чтобы собрать всех, никого не потерять, не забыть, не оставить в Плоцке и везти всех, нет, пока еще не в Варшаву, а в старинный дворец под Плоцком, на званый ужин, по программе праздника.

 

3.

 

- Нина, хотите сходить в костел? - спросил меня пан Болеслав.

- В костё-о-ол?!

- Да, посмотреть его.

Да об этом я даже и не мечтала, то есть только и могла мечтать!

Я всего один раз в жизни была в костёле. В Вильнюсе. Десять лет назад. Со своей московской подружкой Наташей-Налей. Таксист Мариан, милый парень, беленький, как все истинные литовцы, и очень приветливый к нам, как дельфин, хотя мы слышали, кто-то в Москве говорил нам, предупреждал нас перед Вильнюсом, что литовцы и вообще прибалты недолюбливают русских и неприветливы к ним, возил нас за какие-то три рубля (мы давали еще - он не взял) и за красивые глазки по всему городу и показывал нам его и рассказывал о нем и объяснял, что где находится, и время от времени останавливал такси у какой-нибудь достопримечательности и говорил нам:

- Вы можете пойти посмотреть это поближе. Хотите? Я подожду вас.

И, выключив счетчик (или тогда у таксистов не было счетчиков?), ждал, когда мы сходим и посмотрим достопримечательность поближе. И остановил такси около костёла Петра и Павла и сказал:

- Вы можете пойти посмотреть костел поближе. И можете зайти в него. Я подожду вас, сколько надо.

И ждал, когда мы сходим в костел. Костел был на ремонте, но открыт... Служительница тогда, помню, предложила нам купить католические крестики, и мы купили их, чтобы не обидеть ее, и она, помню, все говорила нам про “какую-то”, про которую я тогда ничего не знала, Матку Боску и Параскеву Пятницу...

Потом Мариан остановил такси около православной церквушечки, сам, мы не просили. И сказал:

- Вы можете зайти туда. Я подожду вас...

Мы зашли в церковь на пять минут... И, помню, бросили в ящик для пожертвований всю мелочь, какая была у нас в карманах и кошельках, всю медь и все “серебро”.

А теперь пан Болеслав предлагает мне посмотреть костёл в Плоцке и спрашивает, хочу ли я этого.

- Еще бы! Конечно, хочу! А это можно?

- Конечно, можно. Идемте...

- А мы успеем? У нас есть для этого время?

- Успеем. У нас есть минут десять...

Только-то? Значит, нам придется в костел не идти, а бежать - на скорую руку, как в магазин или на базар? Но кто же бегает на скорую руку в культовый храм? Может, лучше не ходить туда, чем бежать? Да, но кто знает, будет ли у меня завтра и послезавтра вообще время сходить в костел? И будет ли со мной рядом кто-то, кто захочет показать мне его, как пан Болеслав, сводить меня туда?

- А автобус без нас не уйдет?

- Не уйдет. Без нас, без вас, Ниночка, он не уйдет ни в коем случае.

- А ничего, что я с непокрытой головой и не в юбке, а в комбинезоне?

- Ничего.

Пан Болеслав взял меня за руку и повел туда, только он знал - куда. Мы убыстренными, почти как на немых кинолентах, шагами, пересекли какую-то площадь, свернули за какие-то дома и оказались на затопленной солнцем лужайке - перед костелом.

Я не могу подробно описать его. Я запомнила только, что он был весь однотонный, красный, из красного старинного кирпича хорошей кладки, и весь такой готический, и строгий, и аскетичный, без всяких “бижутерий” из камня.

Пан Болеслав подвел меня к левому углу с иконой в нем, с красными, резкими бликами на ней и с какими-то атрибутами около нее.

- Это уголок погибших, - сказал он мне тихим голосом. “Бу, бу, бу”, - подхватило эхо его голос.

- Да? - почти шепотом сказала я. И после этого, как и до этого, не проронила в костеле ни слова, точно лишилась языка.

Я не разглядела путем ни иконы, ни атрибутов - по причине темноты угла и по причине своего слабого зрения. Да и разглядывать-то особенно было некогда. Но я ощутила, успела ощутить дух печали и скорби в этом углу. Он исходил оттуда на меня, как может исходить, например, воздух от рефлектора, и давил мне на душу и вызывал в ней печаль и скорбь. Это был дух печали и скорби тех людей, которые приходили сюда до меня со своими молитвами и молились и, может быть, плакали, изливали свои души. Дух печали и скорби, который накопился, скопился здесь за многие года и века?

Мы постояли в углу всего с минуту. Это была минута молчания, без слов. Минута отрешенности от праздника поэзии и от всей текущей жизни. И без слов же вышли из костела.

О чем я жалею, так это о том, что я не поставила, не догадалась поставить свечку за погибших. Эх, я!

Пришлось ли мне потом побывать в каких других костелах? Нет, не пришлось. Я думала, что придется еще - и не на скорую руку. Кто же ходит в храм на скорую руку? Это тебе не магазин, и не базар. Но, увы, не пришлось. Костел, в который сводил меня пан Болеслав, оказался первым и единственным, в котором я успела побывать за все дни праздника. Спасибо пану Болеславу.

...В последнее время в нашей советской и рязанской печати появились материалы о том, как наши советские, отечественные хулиганы, наши советские, отечественные “гангстеры” грабят наши русские церкви, почти среди бела дня. Несколько лет назад ограбили церковь в Туме Рязанской области, в Мещере. Недавно еще где-то, и даже во Владимире! А в Польше никто не грабит костелов? В Польше нет таких “людей”, падших до последней степени безнравственности, нелюдей, которые посягали бы на костелы, на храмы - вместилища не икон, не золота, не материальных богатств, а духа предков, дедов и отцов, их переживаний, сокровенных чувств, мыслей, помыслов, молитв? В Польше таких “людей” нет. И в Плоцке их нет. Никому, даже самому отпетому хулигану, там не пришло бы в голову зайти даже и в пустой костел, где нет никакого сторожа, а есть только маленькая, тоненькая монашка, связать или даже прибить монашку и вынести из костела все “добро”, хотя, казалось бы, - чего проще? Таких хулиганов, святотатцев, иродов, как у нас, и в таком количестве, как у нас, должно быть, нигде нет, кроме как у нас, в стране массового атеизма, которой и которым мы так гордимся перед другими странами.

 

4.

 

Часов в семь вечера мы вместе со всеми участниками праздника прибыли и пожаловали в старинный дворец под Плоцком. Типичный польский классический дворец с элементами позднего барокко, а может, и рококо.

Над дверями не было плаката “Добро пожаловать!”. Но всё, всё в нем - и сами двери, широкие и торжественные, с большими бронзовыми ручками, и каждая наясненная паркетинка пола, и каждая сияющая и мигающая подвесочка хрустальных люстр, и каждая лампочка на люстрах, и каждая мягкая шелковая волна ламбрекена на окнах, и каждое окно, манящее красивым кусочком мира в нем, и каждая веселая, кокетливая, изогнутая лепнинка, декоративная финтифлюшечка на потолках, и каждая стена, веющая старинной стариной, фантазией и тайной, и каждый угол и уголок, привлекающий, притягивающий внимание и разжигающий воображение, - всё говорило нам: “Добро пожаловать!”

Через парадные двери мы вошли в вестибюль, прошествовали по блестящему мозаичному паркету, по которому и идти-то было жалко, как если бы по произведению искусства - как если бы по мозаичному панно, вошли в другие двери и вышли на белое крыльцо в желто-красных лучах заката. Оно спускалось к дорожке в старинный парк, который стоил, стоил дворца. Я глазами прошлась по этой дорожке, мимо густых и таких же старинных, как дворец, деревьев, к действующему фонтану, и дальше, дальше... И представила себя в платье до пят... И хотела не глазами, а ногами пройтись по дорожке, к фонтану, и дальше, прогуляться по парку, как Татьяна Ларина... Но я была не одна, и не вдвоем с Евгением Онегиным, а с “коллективом” участников праздника поэзии и не стала откалываться от коллектива. Да и попробуй отколись от него, когда ты всё время находишься в окружении этого самого коллектива и в поле и в центре внимания то одного, то другого участника праздника, то всех сразу, и когда всё время кто-нибудь да трется да толкётся около тебя и кто-то заговаривает с тобой, и кого ты знаешь, и кого не знаешь... Для того-то нас и привезли во дворец всех вместе, чтобы мы все лучше и ближе познакомились между собой и пообщались, а не для того, чтобы все пооткалывались от всех и разбрелись по парку и затерялись кто где, ищи свищи, с собаками никого не найдешь. Да и чего откалываться, когда знаешь, что через пять минут всех, а значит и тебя позовут в трапезный зал на званый ужин, ужинать? Я подумала: “Если потом будет время и случай, я пройдусь, прогуляюсь по парку, по дорожке, до фонтана хотя бы...”

На крыльце я познакомилась с польской поэтессой Алисой Патей-Грабовской. Не только с ней, со многими, но многих, с кем я знакомилась, я не запомнила, ни по имени, ни по лицу, а ее запомнила. У нее такое лицо... лицо еще молодой, но “пережитой” женщины, написанное как бы в импрессионистической манере, с как бы размытыми, зыбкими, чертами и сложными, неровными и нервными сочетаниями мазков кисти и то и дело движущимися, колеблющимися и меняющимися в ней, как осенние цветы, георгины, золотые шары, флоксы на сильном ветру, эмоциями. Она не подошла, а как бы поднеслась ко мне, подхваченная ветром, с радостной улыбкой на нерадостном своем лице. Сказала, что она составляет антологию русской советской поэзии и “хцялабым” (хотела бы) включить туда мои стихи. Почему она захотела включить мои стихи в антологию и почему она решила, что они годятся для антологии? Читала и слышала она их, что ли, где-нибудь? Или слышала о них от кого-нибудь? Или думает, что если моя страна послала меня на международный праздник поэзии в Польшу, значит у меня хорошие стихи? С плохими меня никто не послал бы? Посылают иногда кое-кого и с плохими.

- У меня нет с собой стихов, - сказала я. - Я пришлю вам свою книгу из Рязани. Куда вам ее прислать? По какому адресу?

Она дала мне свой адрес: 00-411, Варшава... И я потом послала ей свою книгу стихов, как обещала.

Кажется, здесь же, на крыльце я познакомила пана Тадеуша и пана Болеслава со своей группой, или свою группу с ними, или одну свою группу с другой своей группой? У меня их было теперь как бы две. Я была как бы между двух огней. И одну группу не могла бросить, и другую.

Я спросила Божену, Григори, Иона и Люциана, как они выступили в Гостинце. Они сказали: “Хорошо. А ты в Плоцке как?” - “Я тоже хорошо”. Спросила, понравился ли им Гостинец. Они сказали: “Да”. - “Мне Плоцк - тоже”. Спросила, где они там выступали. Они сказали: “В профтехучилище. А ты?” - “А я в школе имени короля!..” Они сказали: “Жалко, что тебя не было с нами!” - “Мне тоже жалко, что меня с вами не было или вас со мной”.

Минут через тридцать всех “праздниковцев” позвали, пригласили на званый ужин.

- Пожалуйте за стол, господа! Кушать подано, господа! - так, что ли, говорили хозяева гостям в старинных русских романах?

Мы проследовали в трапезный зал.

О! Это был зал изобилия и красоты, до которой жалко было дотронуться, чтобы не нарушить, не разрушить ее, на которую только стоять и любоваться, как на картины в художественном музее, но, конечно, на очень сытый желудок.

Среди белых (или нежнейше-розовых, что ли? не помню точно - каких) стен стояли большою, как раз с весь зал, ровною буквою “П” гражданского шрифта - белые столы, застеленные белыми льняными скатертями и смотревшиеся как один большой стол. А на этих столах - шедевры садово-огородной продукции и кулинарного искусства в соответствующей им изумительной, как в музеях под стеклом, посуде: зелено-желтые, полупрозрачные, с просвечивающимися косточками гроздья винограда, лиловые сливы, желто-красные с разводами яблоки, оранжевые апельсины - в хрустальных вазах, овощные салаты из огурцов, помидоров, зеленого лука, белых с красным ободком колесиков редиски, зеленого горошка, листьев салата, всякой петрушки-сендирюшки насыщенных цветов, мясные салаты - в фарфоровых салатницах, черная икра, желтое сливочное масло к ней, красная рыба, розовые и бордовые колбасы, и буженина, и язык - на фарфоровых же тарелочках, и похожие на клумбы кремовые торты и пирожные - на фарфоровых же блюдцах, и пирожки, и сладкие полоски, и эклеры, и шоколадные конфеты, и ломтики лимона, и тонкие, узкие кусочки белого и черного хлеба, и тонкие хрустальные фужеры и рюмки, и графинчики с клюквенным и брусничным соком, и бутылки с розовыми и желтоватыми винами и с коричневым коньяком и с белой, то есть прозрачной польской водкой... и пустые фарфоровые маленькие, средние и большие тарелки, для каждого гостя, и серебряные (или мельхиоровые? нет, кажется, серебряные или даже золотые) ложки, ложечки, ножи и вилки (не двадцать штук около каждого прибора, как у английской королевы, в которых когда-то запутался Юрий Гагарин у нее за ужином, не зная, что для чего, - но больше нормы), и накрахмаленные пирамидки салфеток, похожие на египетские мини-пирамиды... И всё - в соответствующей сервировке по самому высшему классу, по самому высшему вкусу. И всё - будто с самых лучших и изысканнейших натюрмортов Кальфа, Класа, Хеды, Переды, Алста, Миньона, Хруцкого... И всё - настолько живописно и художественно, даже живописнее и художественнее, чем у них.

И всё это - при ярком, играющем электрическом свете старинных хрустальных люстр (я не сомневаюсь, что старинных, только осовремененных, приспособленных под электрический свет).

Я села за левый “столбик” буквы “П”. Со мной по левую руку - Божена, по правую - югославский поэт Момир Войводич, с ним югославский поэт Иван Чайовский, с ними их переводчица. Напротив меня - пан Болеслав Русек. (Между прочим, в России, раньше был такой порядок, такая русская примета: парень или мужчина всегда садился за столом напротив той девушки или женщины, которая ему нравится. А был и есть или нет такой порядок, такая примета в Польше? А?) По левую руку от него - польский поэт Тадеуш Моцарский, по правую - кто-то еще, потом кто-то еще, потом Алиса Патей-Грабовска...

А Григори Виеру, Ион Хореа и Люциан Аврамеску, с которыми меня разлучила волна “праздниковцев”, сели за правый “столбик” буквы “П”.

А пан Тадеуш Жулциньский сел аж за “перекладину”, в президиум, вместе с представителями районной власти, партработниками, директрисой дворца. Лихач! И сел не где-нибудь “сбочку”, с краешку, “сам на лавочку, хвостик под лавочку”, а в центре стола. И не просто сел, чтобы сидеть-посиживать и лупать глазами, а воссел и взял в свои руки всю власть... тамады. Не захватил, а вот именно взял, все сами, добровольно уступили, доверили ее ему в порядке демократии. И я должна сказать, что он всю ее использовал как говорится, на благо общества и справился со всеми своими правами и обязанностями тамады как прирожденный тамада! В течение вечера пан Тадеуш даст выступить и произнести тосты и всем членам президиума (не скопом, а в разбивку), и всем польским поэтам... Причем всех и каждого он представлял очень оригинальным способом: на всех и каждого рисовал словами дружеские шаржи, прибегая к острой, иногда и колковатой и резковатой и даже желчноватой (соответствующей фамилии Жулциньский, которая идёт от “желчи”) шутке, юмору, иронии, парадоксу, гиперболе или, напротив, литоте, - шаржи, которые иногда, может быть, слегка вводили “натурщиков” в смущение, но были интересны всем и им самим и вызывали у всех и у них самих безобидные улыбки и смех и создавали атмосферу внутренней свободы.

Никто из членов президиума не сковывал ни свободы тамады, ни свободы гостей и не предпринимал никаких мер и попыток, чтобы ограничить ее, и не довлел ни над кем и не стучал ложкой по графину для строгости и порядка.

Дал пан Тадеуш выступить и гостям других стран - всем, кто захотел выступить. На них, правда, он шаржей не рисовал, щадил их. Но представлял их тоже с шуткой и юмором... Я бы доверила ему вести не только программу нашего вечера, но и телепрограмму “Вокруг смеха”, если бы меня не устраивал Александр Иванов.

От румынской группы выступил Ион Хореа. Он сказал и от своего лица, и от лица Люциана Аврамеску, который слушал его и кивал ему: мол, так, так говоришь, - что он и они с Люцианом рады, что приехали на праздник поэзии, что праздник им нравится, что они здесь встретили своего старого друга Григори и что здесь они встретили Нину, то есть, значит, меня, что они познакомились с Ниной, то есть, значит, со мной. Сказал, что они очень рады, что познакомились со мной, и сказал много лестных слов обо мне... И когда Ион говорил обо мне, он смотрел на меня, и Люциан смотрел на меня, и все смотрели на меня - хорошими глазами, взглядами и с хорошими-хорошими улыбками.

От Товарищества польско-советской дружбы выступил Болеслав Русек. Он тоже говорил обо мне, тоже сказал, как он рад, что познакомился с Ниной, с “НинОчкой”, то есть, значит, со мной, и тоже сказал обо мне много лестных слов, сказал, какая я хорошая, премилая девушка (”пшемила дзевчино”, “пенкна дзевчино”), и через каждое слово все говорил: НинОчка, НинОчка... И стоял весь красный от волнения... Очень старался высказать то, что хотел, и хотел, чтобы все его поняли. Он говорил на польском языке, а переводчицы переводили его.

От югославской группы выступил Момир Войводич. Он сказал... и он тоже сказал, что он и они с Иваном Чайовским познакомились на празднике со мной (с Иваном я познакомилась на ужине в “Адрии” два дня назад, а с Момиром за ужином во дворце под Плоцком, до этого мы с ним как-то не знались, хотя и виделись), и тоже сказал, как он и они рады, что познакомились со мной... Все они выступали не один за другим - по цепочке, а через несколько человек один после другого. Но поскольку все они говорили обо мне и много раз называли мое имя, то мое имя так и летало, так и летало в воздухе под самым потолком, под самыми люстрами, “как пух от уст Эола”, и я чувствовала себя королевой бала, “царевной-королевной”. И видела и чувствовала, какими хорошими глазами, взглядами и с какими хорошими улыбками все смотрели на меня. “Казалось мне, что все с таким участьем, с такою ласкою смотрели на меня...” - Нет, не казалось. И мне было это - приятно! Это были для меня самые лестные моменты праздника. Но в то же время мне было немножко и неудобно. Столько хороших слов, взглядов, улыбок, внимания - мне одной! Не слишком ли много? “Ну, зачем так много мне одной?” Мне было немножко неудобно перед другими женщинами, которые присутствовали на ужине и которым не досталось ни столько хороших слов, ни столько хороших взглядов и улыбок, ни столько внимания, сколько мне.

От нашей советской группы никто не выступил. Григори Виеру не стал выступать. Он очень стеснительный. Мне кажется, даже слишком стеснительный для “начальника” группы. Я тоже не стала выступать. Неудобно почему-то было. Да и чего поперед батьки в пекло лезть? Да и что я могла сказать? Что мне нравится праздник? И что я рада, что познакомилась на нем с Ионом Хореа, Люцианом Аврамеску, Болеславом Русеком, Момиром Войводичем и всеми другими товарищами и с тамадой?.. Сказать о них хорошие слова, похвалить их? Неудобно было мне быть крыловской кукушкой, которая хвалит петуха “за то, что хвалит он кукушку”, то есть кукушкой, которая хвалит петухов за то, что хвалят они кукушку, и неудобно было хвалить Григори, потому что он начальник группы, а пана Тадеуша, потому что он начальник стола. Неудобно мне было. А Мзия, конечно, выступила бы! Если бы не уехала в Чеханов и была бы с нами во дворце под Плоцком. Выступила бы! И сказала бы тост - и не один! И захватила бы власть тамады в свои руки и забила бы и пана Тадеуша, и весь президиум... Это уж точно! Но не было Мзии, на счастье пана Тадеуша и президиума.

Ужин шел часа два. Ко всему, что было на столе, нам был подан ароматный суп с мясом, с говядиной, и зелеными специями, в тарелках с подтарельниками, как полагается “в лучших домах Лондона”, и румянистая жареная картошка с “цыплёнком жареным, цыпленком пареным”.

Я не хотела есть, потому что часа три-четыре назад пообедала в школе короля и была сыта по горло. Но все же съела и суп, и картошку с цыпленком. И если не облизала пальчиков, то только потому, что зачем же их облизывать, да еще во дворце, в высшем обществе - показывать себя провинциальной Нюшей? Салфетки-то на что? И если не проглотила тарелок, то только потому, что зачем же их глотать? Кстати сказать, они были похожи на старинную французскую посуду стиля модерн начала XX века лиможской фирмы Редона. У моей московской подружки Натальи такая есть - она досталась ей от бабушки (подружка у меня - из коренной московской интеллигентной фамилии: бабушка у нее была певицей Большого театра, а тетя у нее - Нонна Мейер - актриса театра Станиславского и жена, то есть уже много лет как вдова актера Михаила Яншина). Ничего я не оставила в тарелках. Во-первых, потому что оставлять что-то в тарелке - это плохой тон, “мовэ тон”, не лучше, чем облизывать пальцы и глотать тарелки. Некоторые думают, что это хороший тон, и всегда хоть маленький кусочек, да оставляют, нарочно. А это плохой тон. Этим ты как бы показываешь, что приготовленное блюдо тебе не очень-то нравится, что ты ешь его через силу, через “не хочу” и - не можешь доесть. (И для кого ты, спрашивается, оставляешь свой кусочек? Кто за тебя будет его доедать? Хозяева, что ли? Раньше объедки с барского стола кидали слугам и собакам, но теперь-то в социалистических странах ни у кого нет слуг, да и собак и кошек почти тоже. Значит, то, чем тебя угощают в гостях, ты оставляешь для свиней? Хочешь, чтобы хозяева вывалили, все это в бачки для свиней? Значит, ты даешь хозяевам понять, что то, чем тебя угощают, годится только для свиней?) Во-вторых, потому что есть старинная русская примета: нельзя оставлять ничего в тарелке, ни ложки щей или супа или каши, ни навильника картошки или макарон, ни куска мяса, ни еще чего, и нельзя оставлять на столе кусок хлеба, который ты уже откусил. Оставлять что-то в тарелке или на столе - это силу свою оставлять, или, как сейчас говорят в Москве (я слыхала от Гены Красникова) “мощь” (сексуальную). Ну, а в-третьих, всё было такое аппетитное, что и не хочешь есть, а съешь.

Потом нам был подан чай. Китайский, я думаю. Заваренный по всем правилам, красноватый такой. В фарфоровых чашках и фарфоровых блюдцах - не знаю, какой фирмы, Редона или нет, но очень тонкой, изящной работы.

В середине ужина ко мне подошла благородная пани с приветливой и очень дружеской улыбкой и попросила меня оставить свой автограф в альбоме почетных гостей. Все, кто был на ужине, пооставляли там свои автографы. Я взяла альбом, он был большой-большой, форматом с “Рязанский комсомолец”, и очень толстый, толще словаря Ожегова, Даля и словаря языка Пушкина, в бархатном переплете, с толстыми, гладкими, белыми, плавно поблескивающими листами, и написала там:

Наконец, наконец

Я попала во дворец!

 

Ну, да, я же первый раз в жизни попала во дворец на званый ужин, а не просто на экскурсию! И еще что-то приписала, не в стихах, а в прозе: что-то типа того, что мне нравится и дворец, и всё, что во дворце, и ужин во дворце! И пожелала всем хранителям дворца “вшисткего найлэпшего”!

Эта же самая (или, может, какая другая, я теперь не помню, но тоже благородная и тоже с приветливой и дружеской улыбкой) пани преподнесла мне “презент” - белый целлофановый пакет с изображением Плоцка. В мешочке оказались открытки с фотоизображениями Плоцка и книжечки стихов польских авторов.

Меня больше других привлекла книжечка “В кругу Эроса”, изданная в Плоцке (значит, в Мазовии, в столице Мазовии - районном городке Плоцке есть свое издательство?! а на Рязанщине, которая по своей площади равняется Бельгии, Голландии и почти Дании и, должно быть, превосходит Мазовию, в столице Рязанщины, а некогда Рязанского княжества, в областном городе Рязани издательства нет!). На одной обложке книги - под луной, под холмом и под деревом, вся в контрастных свето-тенях, лежит современная спящая Венера, обнаженная, естественно, как все Венеры на картинах, самую интимную часть тела и внутренние стороны бедер скрывает тень. А на другой обложке - другая современная Венера, неспящая, не лежит, а стоит, боком, в уголке веранды из грубых черных досок, контрастирующих с нежным белым телом, тоже обнаженная, доски скрывают ее ноги и часть бедер. Обе Венеры - художественные фотоснимки с реальных современных Венер-натурщиц. В книге - стихи Александра Навроцкого, Эвы Черской, Марека Бартницкого и Богдана Урбанковского, не столько о самом эросе, как я поняла, когда полистала книгу, сколько о любви. Я попробую перевести эту книжечку на русский язык.

И еще одна книжечка привлекла мое внимание больше других. Маленькая, с два спичечных коробка, в картонной обложке, “пробегованная” (профессиональный термин работников переплетного цеха), как томик, “Опиногура в стихах”, изданная не в Плоцке, а в столице Опиногуры Чеханове (значит, и в Опиногуре, в столице Опиногуры районном городке Чеханове есть свое издательство, а на Рязанщине, которая по площади равняется Бельгии, Голландии и почти Дании и, должно быть, превосходит Опиногуру, в столице Рязанщины, а некогда Рязанском княжестве, в областном городе Рязани издательства нет!). На обложке - старинный, белый с серыми контурами замок на голубом фоне. В книге - стихи польских поэтов об Опиногуре. Я уже перевела девять стихотворений оттуда - Тадеуша Моцарского, Александра Навроцкого и других. Хочу перевести всю книжечку. Ничего, что я не была в Опиногуре и Чеханове, а была в Мазовии и Плоцке.

Такие мешочки, как у меня, получили все гости дворца, все участники праздника. Только не у всех в мешочке оказалась книга “В кругу Эроса”. У Григори, например, ее не оказалось, о чем он очень сокрушался.

В течение вечера много кто подходил ко мне за ужином. И сам тамада пан Тадеуш подходил несколько раз, с самыми “серьезными намерениями” - спросить меня о моем настроении, перекинуться словечком, записать мне в блокнотик свой адресок, напомнить мне о том, что я обещала прислать ему свою книгу и что он будет ее ждать... И другой пан Тадеуш подходил ко мне - Сливяк...

Но больше всего я, естественно, общалась, говорила, переговаривалась не с теми, кто подходил ко мне, а с теми, кто сидел со мной, со своими соседями по столу - с Болеславом Русеком, Тадеушем Моцарским, Боженой, Момиром Войводичем, также и с Иваном Чайовским, но с ним поменьше, чем с Момиром, он сидел от меня дальше.

Как я уже сказала, с Момиром Войводичем я познакомилась за ужином во дворце под Плоцком. Как было не познакомиться, когда мы оказались соседями по столу, сидели рука об руку? У Момира очень загорелое лицо. Когда я день назад увидела его на вечере поэзии Тадеуша Ружевича, издали, он сидел в углу под картинами Солиньского и Кайи, как под образами, я подумала, что он грек, до того загорелое, смуглое было у него лицо, а беловато-голубая рубашка, в которой он был, еще больше подчеркивала это. Но вблизи он совсем не похож на грека (и нос у него не греческий, хотя и прямой и аккуратный и красивый). А похож на... югослава.. Я, правда, плохо представляю себе тип югослава, не то что поляка.

Я знаю в основном двух югославов - эстрадных певцов Джордже Марьяновича и Радмилу Караклаич. И не думаю, что они - самые характерные типы югославов, хотя и питаю к ним симпатию с самого детства. Притом в Югославии есть Сербия, есть Хорватия, есть Босния, есть Герцеговина, есть Черногория, есть Македония... много областей. И югославы одной области, должно быть, не похожи на югославов другой, имеют какие-то свои черты, которых нет у соседей? Но я знаю, что югославы - это юго-западные славяне (как поляки - западные), а юго-западных славян я себе так или иначе, но представляю. Момир, по-моему, очень приятный и яркий, характерный тип юго-западного славянина - и по лицу (оно у него красивое, но не слащавое, не приторное, какими бывают лица южан, и такое мужественное, но и лиричное, и какое-то очень честное, бесхитростное, что-то есть в нем от Олеко Дундича, которого я, впрочем, плохо помню, смотрела когда-то в детстве фильм о нем), и по фигуре (она у него вся - какая надо, исправная, правильная), и по всем своим не только внешним, но и внутренним качествам, которые совпадают с внешними хорошими качествами (всех-то его качеств, я, естественно, не успела узнать, но я говорю о тех, какие узнала, уловила, какие успели проявиться для меня в нем).

Момир живет в Титограде. То есть значит - где? В Македонии, в Черногории?.. Где это - Титоград? Не знаю. “Это мы не проходили...” (ни в школе, ни в институте, ни в детсаду, ни в яслях.). Мне кажется, в Черногории.

Когда я сказала ему, что живу в Рязани, что я из Рязани, он, как и Ион Хореа в “Адрии” три дня назад, воскликнул:

- О! Есенин!

И тихо стал читать мне своим проникновенным густым баритоном стихи Сергея Есенина на русском языке. Кажется, эти: “Отговорила роща золотая...”

(Сейчас Сергея Есенина знает весь мир. Я сама убедилась в этом на международном празднике поэзии в Польше. Все там, как только узнавали, что я из Рязани, говорили: “О! Есенин!” - и читали наизусть его стихи: и поляки (Тадеуш Сливяк, например), и румыны (Ион Хореа и Люциан Аврамеску, например), и немцы (Хелмуд Прайслер, например), и югославы (Момир Войводич, например). И читали их не на сцене, а просто в каком-нибудь дружеском кругу, за обедом или за ужином или по дороге куда-то и откуда-то, и на улице, и в “Икарусе”. Можно было даже подумать, что они все знали, что я приеду, нагряну к ним из Рязани, как какой ревизор или народный контролер, что к ним приедет такая представительница из Рязани, Нина Краснова, и специально для меня постарались выучили стихи Есенина. Но нет, никто, конечно, не знал, что я-то приеду, и никто не учил стихов Есенина специально для меня. Просто все во всем мире знают его!

Я думаю, что среди русских, даже и среди поэтов, найдется мало, не много таких, кто мог бы прочитать наизусть, например, стихи какого-нибудь польского поэта - ну, там, Адама Мицкевича, Юлиуша Словацкого, Ярослава Ивашкевича, Владислава Броневского, или какого-нибудь румынского поэта - Михая Эминеску или Александру Тома, например, или писателя Михаила Садовяну, который когда-то писал стихи, или какого-нибудь югославского поэта - Юния Пальмотича, Ивана Гундулича, Ивана Бунича (не путать с Иваном Буниным!), или даже какого-нибудь немецкого поэта (хотя немецкую-то литературу у нас если не в школах, то в вузах проходят) - Шиллера, Гете или Гейне, например... А Есенина знает, и даже наизусть, весь мир. Его проходят и в школах, и в вузах, и за границей, и у нас.

А было время, когда его не знали даже сами рязанцы, когда никто не проходил его в школах, когда не только его стихи, но и даже его имя было под запретом, когда кого-то даже сажали в тюрьму только за то, что он упоминал имя Есенина. Целые поколения рязанцев, целые поколения русских росли и вырастали без Есенина, росли и не знали своего поэта ни в детстве, ни в отрочестве, ни в юности. Например, мой старший брат Владимир узнал Есенина только в армии. Он служил в Азербайджане. И там узнал его. Не в Рязани, а в Азербайджане! Вот как! Есенин пришел к нему не через Рязань, а через Азербайджан! После армии, в шестидесятом, кажется, году, я тогда была маленькая, но уже училась в школе, брат привез домой из Азербайджана зеленый томик стихов Сергея Есенина - весь зачитанный, потрёпанный, но ухоженный, с подклеенными рыжей, коричневой кожей уголочками. Так через Азербайджан Есенин пришел и ко мне. И только благодаря брату он пришел ко мне еще в детстве.)

Пока Момир читал мне Есенина, я думала, пыжилась вспомнить, кого же из югославских поэтов мне-то ему почитать, и не могла припомнить ни одного югославского поэта - у меня в голове вертелись только Джордже Марьянович и Радмила Караклаич. И я не стала никого читать ему. А спросила:

- Момир, а кого вы знаете и любите из наших современных поэтов?

Момир будто ждал, что я спрошу его об этом, будто предвидел мой вопрос, а может быть, уже отвечал на него кому-то раньше, и не один раз. Он ответил тут же:

- Виктора Бокова.

- Ой! И я его люблю.

Меня удивило, что он назвал не кого-то, кого я не люблю, а Виктора Бокова. Удивило. И расположило меня к нему, как и то, что он любит Есенина. И избавило меня от многих вопросов, которые я могла бы задать ему, дало мне как бы волшебный ключ к его душе, помогло мне открыть ее без всяких других ключей, приспособлений, отмычек и увидеть и понять и почувствовать ее. Сколько ключей можно зря перепробовать и переломать, пока откроешь для себя душу какого-то человека. Но спроси его, задай ему только один вопрос: кого из поэтов и вообще писателей он любит? И его душа откроется тебе, когда он назовет имя или несколько имен, откроется, как сезам.

- Виктор Боков приезжал к нам в Югославию несколько лет назад.

- И к нам в Рязань он приезжал несколько лет назад, на Есенинский праздник. - Я познакомился с ним, когда он приезжал.

- И я познакомилась. Мы с ним переписываемся, перебрасываемся письмами, обмениваемся стихами.

- Передайте ему привет от меня.

- Уж, конечно, передам! Обязательно! И скажу ему, что вы его любите.

(Другие участники праздника, когда я спрашивала их, кого из наших поэтов и вообще писателей они знают и любят, называли другие имена: Виктора Астафьева, Василия Белова, Ларису Васильеву, Андрея Вознесенского, Андрея Дементьева, Евгения Евтушенко, Римму Казакову, Татьяну Кузовлеву, Станислава Куняева, Юрия Кузнецова, Валентина Распутина, Роберта Рождественского, Владимира Солоухина... Но я, естественно, не могла опросить всех участников праздника, да и не ставила перед собой такую цель).

Через два дня, в последний день праздника, в другом местечке под Варшавой, в Петракозах, когда мы с Момиром и со всеми будем прогуливаться около мельницы, в окрестностях другого дворца, в котором состоится не званый ужин, а званый завтрак, Момир увидит, что у меня на груди нет значка с эмблемой праздника.

- Нина, а где ваш значок? - спросит он.

- Ой! Правда, где же он? Вот только что был. О-ой, потерялся, отскочил, отстегнулся, О-ой, как жалко! У него застежка слабая была. О-ой, лучше бы я его не надевала, а спрятала. Я так опечалилась, будто бриллиантовую брошь потеряла. Момир достал из бокового кармана своих брюк целую горсть значков с эмблемой праздника и протянул их - все! - мне, со щедростью царя или царевича:

- Берите.

- Так много? Все? Нет, Момир, я не могу взять у вас все...

- Берите, берите все...

- Я один возьму... Спасибо, Момир! - я взяла один значок.

- Берите еще, берите все...

- Ну, куда мне их столько? И зачем же я возьму у вас все, ограблю вас? Может, вы еще кому-нибудь их подарите. Ну, вот я еще один возьму, про запас. А то вдруг один-то опять потеряется и я останусь без значка? - я взяла еще один.

- Еще, еще берите, Нина.

- Нет, спасибо, Момир! Хватит.

Я чувствовала себя так, будто Момир подарил мне целое состояние - будто я потеряла целое состояние, а Момир вернул мне его, да притом в двойном размере.

Эти значки у меня не потерялись, ни один, ни другой. Оба их я привезла в Рязань, домой. И оба они висят у меня в кабинете, на двери, на вишневой гобеленовой занавеске, куда я вешаю все сувенирные значки. И когда я смотрю на них, я всегда вспоминаю Момира Войводича и думаю: “Это значки Момира. Это он подарил их мне. Спасибо ему. А то и не было бы у меня ни одного значка с эмблемой праздника. А то вот есть, целых два...”

А что же я не спросила ни у кого, как называется то местечко под Плоцком, где находится тот дворец, в котором был наш званый ужин? И что это за дворец? Как он называется? Может быть, это известный дворец в Вилянове?

...За ужином я познакомилась также с Боженой, то есть как-то лучше познакомилась с ней, ближе узнала ее.

Я спросила у Божены, давно ли она работает переводчицей?

- Лет десять уже, - сказала она.

- И вам нравится?

- Ну-у, нравится.

- Но вы работаете, можно сказать, с утра до ночи... Например, вы приезжаете за нами утром, а уезжаете от нас и возвращаетесь домой поздно-поздно вечером, почти в полночь. И хорошо, если днем успеваете забежать домой. Сколько времени вы отдаете нам. И так, небось, всем, кто приезжает в Варшаву. Мы уедем - приедет другая группа. И вы будете так же много времени отдавать ей... И так все десять лет и всю жизнь? А как же на это смотрит ваша семья?

- Но я работаю периодами. По договору с агентством. Неделю или две поработаю, как с вами, подзаработаю денег, а потом могу месяц, и два, и три сидеть дома, отдавать свое время и себя семье - у меня муж и маленький сын. Муж держит кооператив целлофановых пакетов. А захочу опять поработать, приду в агентство, заключу с ним договор на неделю или на две... опять поработаю, а потом опять могу несколько месяцев не работать, заниматься семьей, помогать мужу.

- Вы живете в Варшаве?

- Нет, под Варшавой. Но сейчас, пока работаю по договору, живу в Варшаве, у своего отца. - А вы не пробовали переводить книги с русского языка на польский?

- Нет, не пробовала.

- Вы так хорошо знаете русский язык...

- Вы считаете, что я хорошо знаю его? Но я иногда делаю ошибки... Вы делайте мне замечания, когда заметите их...

- Но у вас почти нет никаких ошибок, даже акцента почти нет. А какие ошибочки и есть, в ударениях, в произношении... они несущественные и очень трогательные.

- А вы все же делайте мне замечания, когда заметите их.

- Божена, а вы были когда-нибудь в Советском Союзе?

- Нет, не была.

(А пани Ирена, я знаю, была, и не один раз, по линии Общества польско-советской дружбы. Она рассказывала мне об этом с лирическим восторгом. Она работает в Обществе польско-советской дружбы двадцать или даже двадцать пять лет.)

- Божена, а вам приходилось работать еще с какими-нибудь нашими поэтами? - спросила я.

- Да, приходилось.

- И кто из них вам запомнился особенно?

- Роберт Рождественский. Он был такой... Все время оказывал мне внимание... Говорил: “Боженочка, Боженочка...” Он культурный и обаятельный.

Я невольно представила себе трогательную картину: большой, как баскетболист, Роберт Рождественский и маленькая, как Дюймовочка, Божена. И он оказывает ей внимание: помогает ей надеть пальто (как он это делает? наклоняется к ней? приседает?), помогает ей сесть в троллейбус или выйти из троллейбуса, подает ей руку, сидит с ней в актовом зале, такой большой с такой маленькой, и слушает все-все, что она говорит, переводит ему, ловит каждое ее слово. Он даже как-то еще подвырос в моих глазах после слов Божены. Кстати, фамилия ее - Лапчинска(я). Интересно, запомнимся ли ей мы и что она сможет сказать кому-то о нас?

И запомнимся ли мы и как запомнимся всем другим участникам праздника, и всем, с кем мы общались? И что они смогут сказать о нас?

После ужина я предложила Божене прогуляться со мной по парку:

- Идем прогуляемся, Боженочка? А то, что же мы, во дворце были, пили-ели, а до парка у нас ноги не дошли? Идем пройдемся, хотя бы до фонтана? Будем потом вспоминать, как мы тут не только пили-ели, но и по парку гуляли.

- Идем, - с удовольствием согласилась Божена. - Я и сама хотела тебе предложить. Но только мы вышли в вестибюль, как меня перехватили у нее Григори и румыны. Не для того, чтобы по парку со мной разгуливать, под сенью дерев. Нет, не для того. А для чего же?

- Нина, Люциан Аврамеску - редактор популярного румынского еженедельника (”Молодежная искра”). Он хочет взять у тебя интервью, - сказал Григори.

- Да-а?!

Да в России у меня в жизни никто не брал интервью, ни одна газета, ни один журнал. Только сотрудник Центрального радио А. Карцев брал один раз, сотрудница Рязанского радио В.Гюргилевич, и другая, В. Гравшина, один раз, и сотрудница Оренбургского телевидения один раз. И вот теперь Люциан Аврамеску хочет взять у меня интервью!

- Да, - сказал Григори.

А Люциан с улыбкой кивнул мне головой.

- Но как же он будет брать у меня интервью и как я буду давать ему его? Он же не знает русского языка! А я не знаю румынского! На французском языке я, что ли, буду давать ему интервью? Но он и французского не знает, как я понимаю? - Я растерялась вся. - Или мне давать ему интервью на французском языке, а Ион будет ему все переводить на румынский? Но я не настолько знаю французский, чтобы давать на нем серьезное интервью, и это заняло бы слишком много времени. Или мне давать ему интервью на русском, а вы, Григори, будете переводить ему все на румынский? Вы же знаете, понимаете румынский.

- Может быть, мы вот как поступим? - сказал Григори, раскидывая мозгами. - Он продиктует вопросы для тебя, я переведу их тебе, ты их запишешь... И дашь на них ответы. Можешь в устной форме. А я переведу их Люциану. А можешь в письменной. Ему в Румынии кто-нибудь переведет их.

- Ну, ладно.

Люциан продиктовал свои вопросы - о том, какие тенденции наблюдаются в молодой русской советской поэзии и какие течения, о том, есть ли в ней течение обновления, о том, совпадают ли тенденции молодой русской советской поэзии с тенденциями мировой поэзии, о том, когда и как я дебютировала, о том, когда и где я родилась, когда стала писать стихи и где печаталась, о том, не мешает ли Сергей Есенин известности рязанских поэтов, не заслоняет ли он их, о том, какие слухи ходят о Сергее Есенине и есть ли люди, которые знали его, о том, что я думаю о судьбе мировой поэзии конца XX века, нуждаются ли в ней компьютеризированные люди и не погибнет ли она?

Я записала в свой блокнотик все вопросы. Но тут же дать на них ответы, ответить на них в устной форме не успела.

Нас всех позвали в автобус, чтобы везти в Варшаву.

- Я дам свои ответы Люциану в письменной форме, ладно? - сказала я.

- Ладно, - сказал Григори. - Это будет даже еще лучше.

А Люциан с улыбкой кивнул мне.

- Но у меня нет бумаги, ни здесь, ни в гостинице. А свой блокнотик я весь исписала адресами... и вот теперь вопросами...

Ион Хореа вырвал мне из своего очень импозантного блокнота в жестких темно-изумрудных корках несколько листочков в меленькую бирюзовую клеточку, то есть все чистые листочки, которые были, оставались там (не пожадничал и не побоялся испортить свой блокнот). На них-то я и набросаю в отеле свои ответы для Люциана, для его еженедельника. А перепишу я их хорошим, то есть разборчивым почерком, на стандартных белых листах, которые даст мне Юрий Кузнецов (тоже не “пожидится”, хотя они ему и самому, может быть, пригодились бы - может быть, для стихов?). Он один из всей нашей группы взял с собой в Польшу какой-то запас бумаги. Через день Люциан получит от меня пакет с ответами на все свои вопросы.

...Так и не прогулялась я по парку при дворце под Плоцком!

В Варшаву мы вернулись в двенадцатом часу ночи, когда наступало время чертей. Ехали мы в потемках, подсветленных расплывчатыми огнями домов, фонарей и луны.

Момир Войводич где-то у меня за спиной тихонечко, но как-то так, что его слышал весь автобус, напевал протяжные югославские старинные народные песни, в которых было что-то от церковных песнопений (отгонял нечистую силу?). Н. Чернышевский когда-то сказал, что “сербские... песни прекрасны не менее греческих”. Не знаю, сербские ли песни пел Момир, но точно знаю, что югославские. И могу сказать, что они были так прекрасны, что если бы Н. Чернышевский услышал их, то сказал бы, что они даже прекраснее греческих.

Поляки, должно быть, заразившиеся заразительным хорошим примером Момира, выждали, когда он сделает антрактик, и запели польские песни - живые и веселые, которые я не стала бы сравнивать ни с греческими, ни с югославскими, потому что они прекрасны по-своему, как все истинно прекрасное прекрасно по-своему. От югославских песен Момира мне хотелось встать на колени и исповедовать Богу свою душу и молиться о человеке, о людях и почему-то плакать, а от польских песен захотелось плясать и петь. Что лучше, что прекраснее? Человеку нужно и то, и другое. И то, и другое делает его чище и лучше. Плясать в автобусе, который к тому же шел со скоростью сорок километров в час, я, естественно, не могла и не стала, а подпеть полякам подпела. Поскольку слов я не знала, я заменила их “ля-ля-ля-каньем”.

А потом... потом поляки запели... на всю Мазовецкую равнину запели... грянули... широкую, раздольную, как равнина, как степь, русскую народную песню “По Дону гуляет казак молодой”! Чего-чего, но этого я никак не ожидала от поляков!

Может быть даже, когда они пели свои польские песни, они ждали, что я запою свою русскую, заразившись их заразительным примером? А я не запела. И они подали мне, русской, пример? А может быть, они просто захотели взять и спеть русскую песню - для себя, для своей души? Разве только свои национальные песни можно петь для себя и для своей души? А может быть, они захотели сделать мне хорошее, захотели выразить свою симпатию и любовь к России, к русскому народу и ко мне, представительнице своей страны и своего народа, сказать мне, что они любят Россию, русский народ и... меня?! Я теперь думаю: они же для меня пели! Не только для себя и своей души, но и для меня и моей души! Я же была одна русская во всем автобусе! Для кого же, ради кого же они могли петь русскую песню, если не только для себя? И я, конечно, подпела им во весь свой луженый рязанский голос. И не я одна, а и все, весь автобус.

Это был самый счастливый и самый возвышенный для меня момент праздника! И когда я вспоминаю о нем, мне хочется обнять и расцеловать всех поляков и сказать им, что я их всех “кохам” - люблю! Их и всю ихнюю Польшу! И всё человечество и весь мир!

 

 

ДОПОЛНЕНИЕ К ГЛАВЕ О ПЛОЦКЕ

 

К Новому году я получила из Плоцка две открытки от пана Болеслава Русека. На одной открытке - на красном фоне зеленые еловые веточки, увитые золотистыми ворсистыми гирляндочками, два золотых шара и золотые настольные часы с мелким художественным литьем и узористыми стрелками около цифры двенадцать, часы, будто взятые из дворца в Вилянове или из дворца под Плоцком, и белый гриф наверху: ”Szczesliwego Nowego Roku!” (”Счастливого Нового года!”)

На этой открытке пан Болеслав написал мне аккуратным, старательным, ровным почерком на польском языке, который я разобрала без всякого словаря:

 

“Премилая Девчино! Спасибо большое за томик Твоих стихов для Товарищества польско-советской дружбы, также за симпатичное письмо. Твое пребывание в Плоцке, Твоя сердечность и непосредственность оставили сильное впечатление.

К наступающему Новому 1988 году посылаю наилучшие пожелания Тебе и всем Твоим близким. Крепкого здоровья и дальнейшего расцвета Твоей поэзии.

Болеслав Русек”.

 

На другой открытке - на зеленовато-сероватом фоне зеленая еловая лапа с тремя коричневыми, в золотых отблесках, еловыми шишками, с померанцевой веточкой и с белой, перевитой золотистыми бахромчатыми гирляндочками свечой на золотистой мелкой подставке, и черный гриф наверху: ”Wesolych Swiat !” (”Веселого праздника!”)

На этой открытке пан Болеслав написал мне на польском же языке:

 

“На Новый 1988 год посылаю Тебе и Твоим близким наилучшие пожелания.

Да (пусть) цветет Твоя поэзия.

С сердечными поздравлениями Болеслав с родины”. Обе открытки он пометил декабрем: “Плоцк, грудзень, 1987”.

 

И еще я получила из Плоцка открытку из школы имени короля Владислава Ягеллы от пани Веславы Левандовской и пани Данели Вроньской.

На открытке - на голубом, лазурном фоне одни большие современные часы и одни старинные, поменьше, со стрелками на цифрах двенадцать, с тремя зелеными, наполненными вином рюмками в стиле современного барокко, с одним желтым, двумя красными и одним синим шариками на еловой веточке, с розовым и желтым серпантином и красной парчовой ленточкой и бантиком на больших часах.

На этой открытке пани Веслава и пани Данеля написали мне на чистом, без единой ошибочки русском языке:

 

“Уважаемая Нина, поздравляем Вас с Новым годом! Желаем Вам счастья, всего наилучшего, чтобы никогда не покидало Вас поэтическое вдохновение. Надеемся, что у Вас будет возможность опять навестить нас.

Веслава Левандовска, Данеля Вроньска.

Большое спасибо Вам за сборник стихов. Читаем его на уроках”.

 

...Когда я вспоминаю Плоцк, я, как в стихах Владислава Броневского, вижу “лужок, бор сосновый, и озеро, и Плоцк, и Вислу...” И милого пана Болеслава Русека, и милых пань Веславу и Данелю на фоне всего этого... И светлоголовых учеников школы имени короля Владислава Ягеллы.

 

Боже, боже, как прекрасно!

Как прекрасно, как далёко...

 

Это уже стихи Ярослава Ивашкевича, слегка перефразированные мной. У него: “Боже, боже, как прекрасно, Как просторно, как далёко”. Всё - и Плоцк, и Варшава, и Осень Поэзии.

 

 

О МЕЖДУНАРОДНЫХ БРАКАХ

РУССКИХ И ПОЛЬСКИХ КНЯЗЕЙ

 

А что - женились ли русские князья на полячках, а польские князья на русских? Женились, оказывается! В наших советских учебниках истории нет сведений об этом, я не встречала - ни в школе, ни в институте. (Только сведения о Лжедмитрии I и II и о Марине Мнишек есть.) А в “Великой хронике” о Польше XI-XIII веков их хоть отбавляй. Когда читаешь ее, кажется, что русские князья только и знай женились на полячках, а польские князья на русских.

Например, женой Казимира I была сестра или, по мнению некоторых историков, дочь великого киевского князя Ярослава Мудрого Добронега (в Польше она получила имя Мария). Их свадьба состоялась в 1039 году. У них было четыре сына: Болеслав Смелый, Владислав Набожный, Мешко III и Одон I.

Женой киевского князя Изяслава Ярославича, изгнанного своими братьями, была сестра Казимира Восстановителя Гертруда (XI в.). Женой Болеслава Кривоустого была Сбыслава, дочь великого князя киевского Святополка. Их свадьба состоялась в 1102 или 1103 году.

Женой великого киевского князя Мстислава (он умер в 1172 г.) была сестра Казимира Справедливого Агнешка. Мстислав был ее вторым мужем. Роман Мстиславич (1155/62-1205) - князь владимиро-волынский и галицкий - их сын.

Женой Мешко Старого была Евдокия - дочь великого киевского князя Изяслава Мстиславича, родная сестра Мстислава, мужа Агнешки. Женой Конрада Мазовецкого была Агафья (она умерла в 1242 г.) - дочь владимиро-волынского князя Святослава Игоревича, внучка князя Игоря - героя “Слова о полку Игореве”. Их свадьба состоялась в 1207-1209 годах. Женой Земовита Мазовецкого была Переяслава - дочь русского князя Даниила (XIII в.).

А что - они женились по расчету или по любви? Главным образом, наверное, по расчету - для укрепления отношений между Польшей и Русью и для усиления своего влияния кто там, кто там. Но, наверное, и по любви, хоть Алла Пугачева и поет, что: “...жениться по любви, Не может ни один, ни один король...”

Интересно, что польские князья и короли чаще женились на русских, чем русские князья на полячках. Почему?

У меня есть своя шутливая версия на этот счет, за которую да не обидятся на меня полячки!

Может быть, польские “царевны-королевны” были хоть и красивы, но слишком горды, надменны, строптивы, спесивы и несговорчивы, то есть недобры к своим женихам, искателям их руки и сердца? Каждый жених мог в конце концов выйти из терпения и сказать, как Григорий Отрепьев, Лжедмитрий в трагедии Пушкина “Борис Годунов”:

 

Довольно! Стыдно мне

Пред гордою полячкой унижаться!

 

А русские княжны были добрее, ласковее, милостивее, покладистее, сговорчивее?

А может быть, польские “царевны-королевны” были к тому же коварны и жестоки, как, например, жена Владислава II, которая и его сделала такими, хоть “сам по себе был он князем добрейшим”.

Автор “Великой хроники” черным по белому пишет в 31 главе, как она была коварна и жестока и к нему, и ко всем (его даже не пускала к себе в спальню). И пишет, что “жестокая женщина более жестока, чем дикий зверь”. И делает заключение, что все женщины такие, что добрая среди них встречается редко. А он судил о них прежде всего по польским “царевнам-королевнам”, которых он знал. Он пишет:

 

Редко женщина добра,

а та, которая добра,

достойна короны она.

 

Тогда ясно, понятно, почему все, в том числе и польские князья, любили жениться на русских.

 

 

О КАБЛУЧКЕ ЖЕНЫ ВЛАДИСЛАВА II

 

Но, между прочим, жена Владислава II, оказывается, была не полячка, не польских кровей. Она, как говорит Автор “Великой хроники”, была родственницей пражского, чешского короля - императора Генриха. “Брезгливо высмеивала она одежду, обувь и нравы польских знатных людей”, называла мужа своего “полуправителем, дерзко утверждая, что он владеет только четвертой частью королевства”, заставляла “своего мужа забыть о дружбе с братьями” (младшими), “лишить их управления своими частями королевства и занять их города, т. е. совершенно оставить их без наследства”. Вот какая змея! Владислав II попал к ней под каблук. И чтобы она была добрее, ласковее к нему и не запирала от него дверь своей спальни, старался во всем угождать ей и делал всё, что она желала и приказывала, и из доброго короля, каким он был сам по себе, становился жестоким.

О каблучке, под который попал Владислав II, у нас в России говорят:

 

Мал каблучок,

Но под ним мужичок.

 

 

О ПОЛЬСКОМ ПЕТРЕ ВЕЛИКОМ

 

А в истории Польши, как и в истории России, есть свой Петр Великий. Только не царь, не король, не император, а воевода Болеслава III. Петр Властович, родом из Дании. Он приехал на службу к Болеславу III юношей, по рекомендации короля Дании.

В “Великой хронике” говорится, что он “отличался как военным мужеством, так и доблестными и суровыми нравами... был мил в обращении и вызывал чувства большой приязни у короля и у всех знатных”.

Его женой была родственница Болеслава, сестра или близкая родственница Сбыславы, дочери киевского князя Святополка. Он женился на ней “по распоряжению Болеслава”. А после ее кончины женился на сестре римского императора Генриха V, от которой у него было четыре сына: Болеслав Кудрявый, Мешко Старый, Генрих I и Казимир Юный.

Из “Великой хроники”, из главы 27 я не поняла, почему его звали Великим. Потому что он посоветовал королю Болеславу пойти с войском на Данию, чтобы привезти оттуда сокровища убитого своим братом короля Дании, которые припрятал и хотел отдать Петру отец Петра, знатный человек, но которые Петр не мог вывезти оттуда один? И потому что Петр вместе с Болеславом, в его свите, покорил Данию и приехал оттуда в Польшу “на коне” - “с большим триумфом и величайшей славой”, как и король, и с сокровищами короля Дании, которые подарил ему отец и на которые он впоследствии купил для себя и своих детей “многие владения” в Польше?

До наших дней дошел литературный труд “Деяния Петра”. Я не читала его. Но по 27-й главе “Хроники” мне кажется, что деяния нашего Петра Великого были более великими. И сыграли в истории России более великую роль, хоть и не только положительную, роль революции.

Польша относится к своему Петру Великому, я чувствую по “Хронике”, хорошо, считает его хорошим. А, интересно, как относится к нему Дания? И каким считает его она?

А-а, вот, должно быть, почему этого Петра называли Великим! Потому что он, как говорится в главе 32, впоследствии прибыл в Рим и покаялся там исповеднику, что взял себе сокровища короля данов. И исповедник обязал его построить в Польше семь монастырей, чтобы таким образом искупить свой грех и смыть его со своей души. И он построил монастыри, аббатства, презитуру при костеле... “Говорят также, что он соорудил семьдесят церквей из обтесанного камня и обожженного кирпича”. Некоторые из них завершил его сын Константин.

(Всем мафиози, которые нагребли себе богатств, сокровищ из чужих карманов и которые хотят “отмыть свой капитал”, смыть грех со своей души, я бы советовала взять пример с этого Петра.)

В комментарии к “Великой хронике” говорится, что автор “Хроники” ошибается, что великим Петром звали не этого, а другого. Этот был силезский палатин, а тот куявский. И в “Деяниях” оба они слились в одного, которому приписываются деяния обоих Петров.

Автор “Хроники” довольно часто ошибается, если верить автору комментариев, который считает, что сам-то он не ошибается.

О Петре Властовиче из Дании ходит легенда.

Король Владислав II приказал своим людям схватить его и лишить языка и зрения, что те и сделали, когда Петр был во Вроцлаве и выдавал там замуж свою дочь. “Но по божественной воле” у него “восстановились и речь и зрение”, говорит автор “Великой хроники”.

А может быть, люди Владислава II пожалели Петра и не стали расправляться с ним, а королю сказали, будто выполнили, всё, что он им приказал? А когда король узнал, что Петр жив-здоров и что его язык и его зрение при нем, они с помощью какого-нибудь ксендза объяснили ему, что у того все восстановилось “по божьей воле”?

Ну, а за что же Владислав II приказал своим людям лишить Петра и языка и зрения? Сам король, чтобы оправдаться, говорил потом, что он, король, когда-то в шутку сказал Петру, будто его жена, “нежась, возлежала со священником курии”, то есть изменила ему, а Петр тогда взял и сказал то же самое о его жене, что она “оказала внимание какому-то рыцарю”. И вот из-за этого-то, дескать, Владислав II и вынужден был наказать его. (У какой! Сам, значит, может говорить о чьих-то женах что хочет, а о его жене, значит, ничего не скажи.)

Но автор “Великой хроники” говорит, что совсем не из-за этого Владислав наточил зуб на Петра. А из-за того, что Петр убеждал его не обижать своих братьев, относиться к ним с любовью, как брат, особенно учитывая “их молодой возраст” (они были по возрасту намного младше Владислава), и вызвал у него неприязнь к себе и боязнь, что Петр споется, съекшится с братьями и объявит ему войну.

 

МОИ ОТВЕТЫ НА ВОПРОСЫ РУМЫНСКОГО

ПИСАТЕЛЯ ЛЮЦИАНА АВРАМЕСКУ

ДЛЯ РУМЫНСКОГО ЕЖЕНЕДЕЛЬНИКА

“МОЛОДЕЖНАЯ ИСКРА”

 

I. Какие тенденции наблюдаются в молодой русской советской поэзии? Можно ли говорить о течении обновления поэзии?

 

Наши критики никак не договорятся между собой о том, какую поэзию считать молодой, каких поэтов считать молодыми. Все большие и великие русские поэты были по возрасту очень молодыми: А. Пушкин погиб на дуэли в 37 лет, М. Лермонтов - в 27, С. Есенин ушел из жизни в 30 лет, В. Маяковский - в 37, А. Блок - в 41 год. Они успевали проявить, выразить себя, сказать свое слово в поэзии до 30 и 40 лет. И никто никогда не называл их молодыми, а просто поэтами. Все они по возрасту годятся в дети и внуки многим поэтам нашего времени, которые и к 60 и 70 годам не могут сказать своего слова. По возрасту годятся в дети, а по своему месту, по своей роли в литературе они - не дети, а отцы, учителя, классики. Н. Заболоцкий говорил, что писать стихи “после тридцати” - “срам кромешный”, что поэзия дело и удел молодых.

Некоторые критики считают, что у нас нет молодой поэзии, что никто из поэтов нового поколения не сказал своего слова ни в 30, ни в 40 лет, никто не дорос до С. Есенина и А. Пушкина, которых у нас все ждут.

Вообще же молодой у нас сейчас считают поэзию поэтов от 30 до 40 лет и до 40 с “хвостиком”, как, например, и в Польше, и в Венгрии (в Венгрии поэт Михай Ваци умер в 44 года, а все там считают его молодым), молодые поэты поздно созревают и поздно выходят к читателям со своими первыми книгами. Пока издадут одну-две, успевают превратиться из молодых в не очень. Многие до 40 лет сидят без книг. И читатели могут судить о них только по случайным публикациям в газетах и журналах.

Поколение этих поэтов (к нему отношусь и я) иногда называют “потерянным”, “потерявшимся”, которое потерялось на пути в большую литературу, еще не пришло в нее, не заняло в ней своего места, или “задержавшимся” поколением, которое задержалось на пути в большую литератору, идет и входит в нее не так быстро и шумно, как, например, поэты 20-х годов (В.Маяковский, С. Есенин) или поэты-“эстрадники” 60-х годов (А. Вознесенский, Е. Евтушенко, Р. Рождественский, которые, кстати, издали свои первые книги до 20 или до 25 лет).

В нашей молодой поэзии можно наблюдать течение “традиционалистов”, которое представляют, например, поэты А. Бобров, Н.Дмитриев, О.Ермолаева, В.Мальми, М.Аввакумова, О.Кочетков - с тенденцией к развитию линии Н.Некрасова, С. Есенина, Н. Рубцова, и течение “авангардистов”, “модернистов”, поэтов “новой волны”, которое представляют, например, А.Парщиков, И. Жданов, А. Еременко, В. Коркия, Н. Искренко и которые в последние годы, особенно в последние два-три года заявили о себе очень громко, - с тенденцией к развитию линии В. Хлебникова, поэтов-”футуристов” 20-х годов и поэтов-”эстрадников”, “урбанистов” 60-х годов, к перестройке художественного языка и художественного мышления. Мне кажется, каким-то боком к ним примыкает и М.Кудимова. Эти течения неоднородны внутри себя. Внутри них есть течения с тенденцией к простоте и примитиву (В. Казакевич, В. Салимон, Е. Горбовская) и с тенденцией к сложности, метафорической и метаметафорической усложненности языка (И.Жданов, А.Парщиков).

Есть внутри, течений и поэты, которых можно отнести и к “традиционалистам”, и к “нетрадиционалистам”, - с тенденцией к развитию разных линий в литературе (Г.Красников, В. Урусов, О.Хлебников, Т.Бек, А.Шаталов, А.Лаврин, С.Мнацаканян, А.Щуплов).

У самых разных поэтов ощущается также тенденция к ироничности, которая (в сочетании с черным юмором) особенно ярко проявляется, пожалуй, в поэзии В. Коркия.

У многих сильная тяга к освоению русской истории и фольклора (А.Щуплов, А.Чернов, М.Аввакумова, Т.Реброва, Н.Кондакова, Т. Смертина, А. Бобров).

Наметилась и находит все более широкое распространение тенденция к сочинению авторских песен, которая идет от Б. Окуджавы и В.Высоцкого. Ее представляет, например, В.Долина.

 

2. Совпадают ли тенденции русской советской поэзии с тенденциями мировой поэзии?

 

В чем-то, конечно, совпадают. Например, с тенденцией к разрешению общечеловеческих и общемировых проблем, антиядерных, экологических, социальных, психологических, нравственных, к показу негативных сторон жизни и к углублению в себя. А в чисто формальном плане, например, в обращении к верлибру (Г. Красников), к отказу от знаков препинания (Н. Кондакова), к развитию линии Уитмена, Элюара, Ружевича, Гинсберга, к ломке, смешению и свободному использованию размеров, хотя в целом наша поэзия, в основе которой силлабо-тоническая система стихосложения М. Ломоносова, разработанная им в XVIII веке, более консервативна в этом плане.

 

3. Когда и как Вы дебютировали?

 

Я дебютировала несколько раз: в Рязани и в Москве. В Рязани - в 1968 году, когда окончила школу и поступила работать литсотрудником в районную газету “Ленинский путь”. Тогда мои стихи первый раз появились в рязанское печати - в газете “Ленинский путь”.

А в Москве я первый раз дебютировала в 1974 году, когда была студенткой Литературного института имени М. Горького. Тогда мои стихи появились в центральной, всесоюзной печати - в альманахе “Поэзия” (главный редактор поэт Н.Старшинов). А второй раз - в 1978 году, когда только-только окончила Литературный институт. Тогда мои стихи появились в журнале “Юность” (главный редактор поэт А.Дементьев). Этот журнал стал главным - “моим” - журналом, который сыграл в моей литературной судьбе самую добрую роль, открыл меня читателям и постоянно поддерживает меня. Как и альманах “Поэзия”.

В 1979 году я участвовала от журнала “Юность” в VII Всесоюзном совещании молодых писателей (была в семинаре А. Дементьева, Н. Злотникова, Е. Храмова, Р. Бородулина, Г. Эмина). Тогда же у меня вышла первая книга стихов “Разбег”, и я дебютировала как автор книги. Совещание рекомендовало меня с нею в Союз писателей. В 1980 году я стала членом Союза писателей СССР.

Грех мне жаловаться на свою литературную Фортуну - она благосклонна ко мне и улыбается мне больше, чем некоторым моим собратьям по перу.

 

4. Маленькая биографическая справка.

 

Я родилась в 1950 году в городе Рязани, в самом центре, в простой многодетной семье. Росла без отца, с мамой, двумя старшими братьями и старшей сестрой. Училась в рязанских школах - восьмилетней школе-интернате №1 и в средней школе № 17. Потом некоторое время работала в пионерлагере - пионервожатой, руководительницей кукольного кружка и подсобницей на кухне. Потом три года - в районной газете “Ленинский путь” - литсотрудником. Потом год - на Московском хлебозаводе № 6 - пекарем-выборщиком (по лимиту). Потом по рекомендации Вл. Солоухина поступила в Литературный институт имени М. Горького, училась там с 1972 по 1977 год, на дневном отделении поэзии (занималась в творческом семинаре Е. Долматовского и В.Милькова), по совместительству работала при институте дворником, машинисткой, кладовщиком... Потом вернулась в Рязань и некоторое время работала руководителем литературного объединения “Рязанские родники” при Дворце профсоюзов. Стихи пишу с семи лет, с тех пор, как научилась держать перо. Печаталась в журналах” “Юность”, “Москва”, “Октябрь”, “Студенческий меридиан”, в еженедельнике “Литературная Россия”, в альманахе “Поэзия”, в разных коллективных сборниках, антологиях. Автор трех книг стихов - “Разбег” (М., “Советский писатель”, 1979), “Такие красные цветы” (М., “Молодая гвардия”, 1984) и “Потерянное кольцо” (М., “Советский писатель”,1986). Член Союза писателей СССР с 1980 года. Печаталась не только в своей стране, но и за рубежом: в Болгарии, Венгрии, Индии, Алжире, Сирии, на Кубе...

(Теперь, через несколько месяцев после праздника Варшавская Осень Поэзии я могу добавить: печаталась в Румынии. Недавно Л.Аврамеску прислал мне еженедельник “Молодежная искра” (“Scinteia tineretului”) с моими стихами на румынском языке. И еще я могу добавить: печаталась в Польше, Италии, Норвегии. Там тоже появились мои стихи - Н.К. 1989 г.).

(Теперь я автор не трех, а шести книг стихов. Пока я писала книгу о Польше “Дунька в Европе” и пока она ждала своего выхода в свет, у меня вышло еще три книги: “Плач по рекам” (М., “Современник”, 1989), “Интим” (М., РИФ “РОЙ”, 1995), “Семейная неидиллия” (М., “ЛАВ”, 1995 - Н.К. 1997 г.)

 

5. Великий русский поэт Сергей Есенин - из Рязани. Не мешает ли его известность известности рязанских поэтов, не является ли она барьером, препятствием для их известности? Не заслоняет ли Сергей Есенин рязанских поэтов?

 

В Рязани - культ Сергея Есенина. Все рязанские поэты в большей или меньшей степени испытали и испытывают на себе влияние поэзии Сергея Есенина, некоторых это влияние задавило и подавило. После Сергея Есенина в Рязани не появилось ни одного поэта, равного ему по творчеству и по известности.

Мешает ли известность Есенина известности рязанских поэтов, является ли она барьером, препятствием для нее? Я думаю, нет.

Если рязанские поэты не пользуются такой же известностью, как Есенин, то это не потому, что он их заслоняет, а потому, что в Рязани нет поэта, равного ему. Большого поэта он не заслонил бы. На Парнасе всем места хватит. Когда Есенин женился на внучке Льва Толстого - Софье, он не мог жить в ее доме. Говорил, что там везде - борода Льва Толстого, что она заслоняет его.

Но ведь в конечном счете Толстой не заслонил собой Есенина. Толстой есть Толстой, а Есенин есть Есенин. (Я бы сказала, что известность Есенина в какой-то степени даже на руку рязанским поэтам. Лучи ее падают и на них и выхватывают их из широкой массы провинциальных поэтов, делают их заметнее, виднее и заставляют людей обращать на них особое внимание, ведь это не просто поэты, а поэты из Рязани (о!), из “страны березового ситца” (о!), с земли Есенина (о! о! о!). На земляков Есенина люди глядят чуть не как на его родственников и запоминают их быстрее и лучше, чем тех поэтов, которые не могут похвалиться ни Есениным, ни другим большим поэтом. Может быть, у кого-то из рязанских поэтов не было бы и той известности, какая есть, если бы они не были земляками Есенина. ...Между прочим, моя мама, Мария Петровна Краснова (в девичестве Аношкина), маленькой-маленькой девочкой видела Есенина, один раз, в Солотче, где она жила до 16 лет, и помнит его. Он приезжал в Солотчу к учительнице Серафиме Сардановской, гулял с нею по сосновому бору, качал ее в гамаке среди деревьев, играл с ее маленьким сыночком Колей Жуковым, таскал его на закорках и выступал в школе, в одном из классов перед ребятами, у печки, читал стихи... Когда-нибудь я расскажу об этом подробнее.)

 

6. Какие слухи ходят о Есенине? Что говорят о нем его земляки, крестьяне? Есть ли еще люди, которые знали его?

 

О Сергее Есенине ходит очень много слухов, легенд, анекдотов, драматических и смешных, имеющих под собой реальную основу и не имеющих ее. Земляки Есенина, крестьяне села Константиново, где он родился и жил до 16 лет, любят его и считают “душевным” поэтом и “хорошим рязанским малым”. Есть крестьяне, которые знали его лично и помнят его.

Один корреспондент спросил одного крестьянина из Константинова: “Помните ли вы Есенина?” - Он сказал: “Как же не помнить? Помню, помню... Помню, он приезжал к нам из Москвы. Играл на гармошке, пел частушки...” - “А не помните ли вы, с кем он приезжал?” - “Как же не помнить? Помню... Он приезжал с этим... с другим большим русским поэтом... с этим... как его?.. С Пушкиным! Во!”

Есть также и писатели, которые знали С. Есенина лично и помнят его. Например, Леонид Леонов. В Ташкенте живет его дочь от первой официальной жены Зинаиды Райх - Татьяна Есенина, которая слабо, но помнит его.

 

7. Что Вы думаете о судьбе поэзии конца XX века? Нуждаются ли в ней компьютеризированные люди? И не погибнет ли она?

 

У поэта Андрея Вознесенского есть строчки, где он, развивая идею Достоевского о том, что красота спасет мир, говорит:

 

Красота спасет мир,

Если мы спасем красоту.

 

Эти слова в полной мере можно отнести и к поэзии, которая является синонимом красоты.

Я думаю, что поэзия не погибнет от рук компьютеризированных людей, которые не нуждаются в ней. Я думаю, что, во-первых, она сама себя спасет, что у нее, как у человека в минуту наибольшей опасности для него, в экстремальной, пограничной ситуации, пробудятся, поднимутся и вступят в действие защитные резервные силы. А во-вторых, ей не дадут погибнуть люди, которые нуждаются в ней (я верю, что они не переведутся и не вымрут, как мамонты и динозавры), они спасут ее, не допустят, чтобы компьютеризированные люди вскрыли “белое... тело” царевны-лягушки и пустили по нему “электрический ток”, как в “Атомной сказке” поэта Юрия Кузнецова.

 

***

...Никто и никогда ни в Рязани, ни в Москве не брал у меня такого интервью. Люциан Аврамеску напечатал его с моей фотографией в еженедельнике “Молодежная искра”, который выходит в Бухаресте и имеет самый большой тираж в Румынии, напечатал и прислал мне в Рязань и написал, что это интервью “пользовалось большим успехом как среди писателей, так и среди рядовых читателей”, как, между прочим, и мои стихи, которые он напечатал в этом еженедельнике, не в этом же номере, где интервью, а в другом.

Он напечатал его под таким названием: “Красота спасет мир, если мы спасем красоту”.

 

 

ЛИРИЧЕСКОЕ И ПУБЛИЦИСТИЧЕСКОЕ

ОТСТУПЛЕНИЕ О ЯКОВЕ ПОЛОНСКОМ

 

Но есть, есть один рязанский поэт, которого Сергей Есенин, можно сказать, заслонил, затенил собою, не седою бородою, а золотою своею головою, и которого многие не видят, не могут рассмотреть за Есениным. Это поэт Яков Полонский, современник всех лучших русских поэтов, писателей XIX века и товарищ многих из них. Поэт, которого “заметил и... благословил” В. Жуковский в 1837 году, спустя несколько месяцев после гибели А. Пушкина, “и подарил ему золотые часы”. Поэт, которого ценили Ф. Тютчев, Н. Языков, А. Фет, Ап. Майков, Н. Гоголь, И. Тургенев, Ф. Достоевский, Н. Некрасов, писатели-славянофилы А. Хомяков, Ю. Самарин, К. Аксаков, писатели-демократы Н. Добролюбов. М. Михайлов. Л. Шелгунов... брат А. Пушкина Левушка, который подарил ему портфель А. Пушкина... Поэт, которого многие считали своим учителем. Поэт, которого А. Блок в одной из своих статей называл “в числе великих учителей” XIX века и влияние которого сказалось на его творчестве, и на стихах, и на поэме “Возмездие”, где он, кстати сказать, упоминает его имя:

 

С простёртой дланью вдохновенья

Полонский здесь читал стихи.

 

Яков Полонский родился в самой Рязани, в 1819 году, учился в мужской гимназии, жил в Рязани до 19 лет. Но все ли, даже и рязанцы, знают его? Имя-то его, положим, знают. А его творчество? Все знают в основном две песни на его стихи: “Затворница” (”В одной знакомой улице я помню старый дом...”) и “Песня цыганки” (”Мой костер в тумане светит...”), да и то, я думаю, рязанцы нового, новейшего поколения не знают и их, потому что песни эти сейчас редко кто поет, разве что иногда оперные певцы по радио (и вообще сейчас редко кто и мало кто поет сам для себя, для души - сейчас все привыкли больше слушать, что им поют артисты по радио и по телевизору, и по приемнику, и по транзистору, и по магнитофону, чем петь).

 

В одной знакомой улице

Я помню старый дом,

С высокой, темной лестницей,

С завешенным окном.

.........................

Никто не знал, какая там

Затворница жила...

 

А кто знает другие его стихи? А поэмы? А прозу?

А кто, даже и из рязанцев, особенно нового поколения, знает, что он, как и Есенин, из Рязани, рязанец, рязанский?

В Рязани есть улица имени Якова Полонского (бывшая Дворянская). А на этой улице роддом, самый старинный и некогда единственный в Рязани. Многие рязанцы (не половина ли всех жителей?) вышли на белый свет из этого роддома (я и сама родилась в нем, и моя сестра, и мои братья, и мой племянник)... Но многие могут прожить до седых волос, а так и не узнать и не поинтересоваться, кто же такой - Полонский, чье имя носит улица, на которой находится роддом, и что это за поэт, что у него за стихи?..

Все думают, что в Рязани из поэтов есть и был один Есенин, а до него никого не было. А Яков Полонский! Между прочим, Сергей Есенин не мог не знать его (то есть его стихи). Знал. Кто в начале XX века (как и в середине и конце XIX) не знал его? Он был одним из самых популярных поэтов. Его стихи печатались во всех школьных хрестоматиях. Я даже думаю, что Есенин испытал на себе его влияние. Да, и он, а не только Александр Блок... Я даже думаю, что и свои “Персидские мотивы” он написал под некоторым, может быть, не прямым, а косвенным, влиянием кавказских стихов Полонского об экзотических краях и о Тифлисе:

 

Вчера грузинку ты увидел в первый раз

На кровле, устланной коврами...

 

Не ты ли там стоишь на кровле, под чадрою.

В сиянье месячном?! - Не жди меня, не жди!

 

Может быть, и в Тифлис-то, в “Персию”-то он захотел поехать под их влиянием? Я не думаю, что восточных поэтов (например, Саади) Есенин читал, а своего Полонского нет (скорее наоборот). Я даже думаю, что и “Капитана земли” Есенин написал не без влияния стихотворения “Качка в бурю”, где есть и “кормчий” (капитан), и “пловец” (певец, поэт) и где Россия сравнивается с океаном. Оно могло дать Есенину толчок написать свою “качку”, на новом материале нового времени, заронить в душу и в голову саму идею.

На улице Полонского, кстати, сохранился и дом Полонского. А “хто” его знает? “Нихто! Дед Пыхто!” Да, может, еще краеведы. “Да и то”, как сказал бы Вл. Солоухин... и они путем не знают, только гадают, какой из домов - его: тот или, может быть, другой? Одни говорят, что дом находится на самой улице. Другие утверждают, что он находился там раньше, но затем его перенесли с места на место, в какой-то двор... Кому верить? А жители “дома Полонского” и вообще ничего сказать не могут - “ни бэ, ни мэ, ни кукареку”. Они же не потомки Полонского, которым дом достался по наследству, и вообще люди новые, рязанцы того колена и того пошиба, которые знают только новую историю своего дома, своей улицы, своего города. “Да и то...”

Дом Есенина в селе Константинове знают все. А дома Полонского в Рязани - никто. Да и цел ли он? Да и на улице Полонского ли его надо искать? Это раньше (когда? “в старинные года”) если улица называлась, например, Горшечная - значит, на ней были, делались, продавались горшки, если называлась Конюшенная (Конюшенская) или Сенная - значит, там были конюшни и было сено, а если Скоморошинская - значит, там жили скоморохи. А в наше время, в наши не “старинные” года улицы называются “от фонаря” (и в Рязани, и в Москве, и везде, во всей стране): и если улица называется Индустриальная - это не значит, что там, на ней какая-то индустрия или что ее там больше, чем в любой другой части города, а если улица Энтузиастов - это не значит, что там живут одни энтузиасты или их там больше, чем где еще, а если улица Маркса, Дзержинского, Чкалова - это не значит, что там жили Чкалов, Дзержинский, Маркс, а если улица называется Полонского - это не значит, что там жил Полонский и что его дом (или фундамент дома) надо искать там.

У поляков в Варшаве есть улицы имени Мицкевича, Словацкого, Красиньского и других. Я не спросила, а надо было бы спросить, связаны они как-то с самими поэтами Мицкевичем, Словацким, Красиньским, с их биографиями? Варшава-то связана, а улицы, которые носят их имена? Если улице Мицкевича дать имя Красиньского, а улице Красиньского - Мицкевича, изменится, утратится что-то или нет? Если, например, в Рязани улицу Лермонтова превратить в улицу Пушкина, а улицу Пушкина - в Лермонтова или улицу Маркса - в Дзержинского... ничего не изменится.

Критик Инна Ростовцева, с которой я как-то встретилась в Москве, в одной из редакций, в альманахе “Поэзия”, сказала мне:

- Что же вы, рязанцы, не чтите своего Полонского?

Так сказала, словно я и есть - все рязанцы, и что не кто-то, а я его не чту.

Я растерялась и сказала за всех рязанцев:

- Как же не чтим? У нас в Рязани его могила есть, на территории нашего кремля, и она вся в порядочке.

Яков Полонский сам завещал похоронить его в Рязани, в Ольговом монастыре неподалеку от Рязани, его и похоронили там, но позднее почему-то перенесли его могилу на территорию кремля (я не знаю почему - может быть, какие лихие головы разрушили монастырь?).

- Могила-то есть. А музея-то нет...

Чего нет, того нет. Музей Есенина в Рязани (в селе Константинове) есть. А музея Полонского нет. Почему? Я, между прочим, еще в детстве задумывалась об этом: “Почему у нас нет музея Полонского? Хорошо бы сделать музей”. И говорила себе так: “Не мне же делать его. На это есть взрослые, дяди и тети. Они лучше меня знают, понимают, чего надо, а чего не надо. Не учить же мне их, что делать. Я маленькая. Мала учить их”. А стала взрослой и перестала думать, почему у нас нет музея Полонского, завертелась в колесе своей жизни и своих проблем, как белка в колесе.

Или он не заслуживает музея? Заслуживает, без сомнения, так же, как и Есенин, не меньше, чем он, да, не меньше.

- Есенин - поэт первого ряда, а Полонский второго! - может возразить мне кто-то.

Даже если согласиться с этим, согласиться с тем, что в десятку, в первый ряд русских поэтов XIX века Полонский не попадает (а впрочем, как сказать), то ведь и поэты второго ряда нашей литературы (критики правильно говорят) - это не маленькие, не слабенькие, а большие и сильные поэты, которые могли бы составить гордость любой другой литературы любой другой страны. А мы бросаемся ими, потому что у нас их “много” и нам их девать некуда (”солить их, что ли?”), наплевательски относимся к ним, как и ко всем своим несметным богатствам. Я думаю, что будь Полонский польским поэтом, Польша не бросалась бы им и гордилась бы им не меньше, чем Мицкевичем, Словацким, Красиньским. Да что Польша! Да что другая страна! Любой другой город нашей страны, где нет своего поэта, с руками оторвал бы у нас Полонского, только дай, и гордился бы им как поэтом первого ряда. Кстати сказать, для Рязани-то (не будем говорить за всю Россию и за весь мир) он и есть поэт первого ряда.

 

Не сотвори себе кумира;

Но, верный сердцу одному,

Я был готов все блага мира

Отдать кумиру моему.

Кумир немой, кумир суровый,

Он мне сиял, как божество...

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Но я разбил кумир надменный,

Кумир развенчанный - упал,

И я же, раб его смиренный,

Его обломки растоптал.

 

Кстати сказать, в Одессе есть музей Полонского. Он и жил-то в Одессе всего один год, а одесситы (вот с кого рязанцам надо бы взять пример!) сделали ему музей. У них своих великих людей, в том числе и писателей, навалом, пруд пруди, а все же они чтят и нашего рязанца. Они чтят. А мы - нет, И не стыдно нам?!

В 60-е годы вдова одного из внуков Якова Петровича Полонского Валерия Кузьминична Полонская (она живет в Москве) предлагала Рязани, областному отделу культуры и краеведческому музею архив, вещи, мебель Я. Полонского, картины его собственной работы, и не за деньги, а так (считала, что грех продавать их, как верующие считают, что грех продавать иконы), говорила, писала: “Возьмите, ради бога!” - чуть ли не навязывала их нам. И сам внук Алексей Александрович Полонский при жизни хлопотал о том, чтобы мы, “ради бога”, взяли “экспонаты” Я. Полонского и организовали музей, он-то первый и начал хлопотать, заботиться об этом, хотел увековечить “память своего дедушки”, считал это целью всей своей жизни... А мы... мы махнули рукой и сказали:

- Не надоть нам ничего! И никакого Полонского нам не надоть!

Вот какие мы! Ай да мы! Чем и кем бросаемся! Не пробросаться бы!

И Валерия Кузьминична отдала весь архив, все вещи, всю мебель Я. Полонского и все его картины (изумительные картины! я видела фотокопии с них) Ленинграду, Пушкинскому Дому. Ленинград не отмахнулся от Полонского, как Рязань-матушка, приютил его в Пушкинском Доме, под пушкинским крылом, дал, предоставил ему убежище, прибежище. Выходит, Ленинграду, ленинградцам, как и Одессе, одесситам, Полонский оказался дороже, чем своей Рязани, рязанцам.

Я видела копии писем А. Полонского и В. Полонской в наш областной отдел культуры и краеведческий музей. Они составляют солидный томище и при всем своем вежливом тоне и безобидном содержании являются потрясающим обвинительным актом против рязанцев, против их равнодушия, безразличия к судьбе своего поэта. Правильнее сказать, против наших чиновников, бюрократов, против куликов, которые на своем болоте велики и которые “что хотять, то и воротять”, против их равнодушия, безразличия да и просто тупости, трусости и лени - все-то рязанцы не знали истории с Полонским, никто им о ней не докладывал и не рапортовал. А как эти “кулики” относились к самому Есенину при его жизни (даже выступить в Рязани ему не разрешили! а после смерти? сколько десятилетий они зажимали его, втаптывали в грязь, запрещали даже имя его произносить?). Спасибо, люди уберегли его, спасибо нашлись энтузиасты, которые подняли его из грязи и организовали музей Есенина.

Сейчас в Рязани идет речь о том, чтобы организовать музей Полонского. Но персональный музей ему пока, то есть в XX веке, в ближайшие 10-12 лет, не светит. И экспонатов для него нет, и дома нет, его еще найти и отреставрировать надо, а нам легче построить пирамиду Хеопса в Египте, чем отреставрировать у нас в России и у нас в Рязани какой-то дом.

Пока ему светит только уголок в общем литературном музее - филиале музея Есенина, который должен открыться в городе Рязани в старинном доме писательниц сестер Хвощинских или в доме Салтыкова-Щедрина и который тоже, кто знает, когда откроется. Дворянский сын Я. Полонский въедет в музей “крестьянского сына” С. Есенина, в чужой дом сестер Хвощинских или Салтыкова-Щедрина, как бедный родственник, как бедный приживал - без своего архива, без своих вещей, без своей мебели... и на том, как говорится, должен сказать спасибо. При жизни он был бедным гувернером в семье петербургского губернатора Н. Смирнова (мужа приятельницы А. Пушкина А. Смирновой-Россет), что очень тяготило, унижало и оскорбляло его, а теперь будет бедным родственником, приживалом в музее Есенина, от своего-то собственного дома в Рязани!

Ну а праздники, подобные праздникам поэзии Сергея Александровича Есенина, которые устраиваются в Рязани каждый год, ему не светят и подавно.

В одном из своих стихотворений Я. Полонский сказал:

 

Но - для н е м н о г и х я поэт. (Курсив мой. Н. К.)

 

Так и получается, что он при всем своем таланте, при всей демократичности своего творчества и своего языка, на котором, по замечанию И. Тургенева, “лежит отблеск пушкинского изящества”, в наше время оказался как бы поэтом “для немногих” (как если бы какой экспериментатор В. Хлебников). И в первую очередь в своей Рязани.

...И все же для многих в нашей стране, если не в Рязани, он поэт и его имя не пустой звук, и многие, не десятки и не сотни, а тысячи и миллионы людей “от Москвы до самых до окраин” знают и ценят его. Но во всем этом, как и в том, что он и его имя живет, и в том, что в нашей стране выпускаются его книги и книги о нем и недавно вышел его двухтомник, нет или почти нет заслуги рязанцев, которые носятся с одним Есениным, а Полонского как бы и знать не желают.

 

 

ОТСТУПЛЕНИЕ О РЯЗАНСКОМ

ПОЭТЕ ЕВГЕНИИ МАРКИНЕ

 

Но неужели в Рязани после Сергея Есенина совсем никого не было? Может спросить меня кто-то. Был один поэт. Самый талантливый, самый яркий, самый заметный, самый популярный и в Рязани, и в Москве, самый большой и лучший после Сергея Есенина. Это Евгений Маркин.

Дико писать: был, - когда 22 августа 1988 года ему исполнилось бы всего 50 лет. Все рязанские писатели, с которыми он состоял в одной организации, и те, кому 50, и те, кому 60, и те, кому 70 и 90, живут и здравствуют, “мнут цветы, валяются на траве”, как сказал бы Есенин, и пьют, да, и пьют, кому позволяет и кому не позволяет организм, кто пил, тот и продолжает пить. А его одного нет. Девять лет, как нет. Он умер 18 или 17 ноября 1979 года, когда ему было едва за 40 - 41 год. И тем как бы подтвердил распространенную печальную теорию о том, что настоящие русские поэты живут мало.

К сорока одному году он успел сказать свое слово в поэзии, успел написать восемь книг, и не только написать, но и издать при жизни шесть из них: “Личное дело”, “Звездный камень”, “Стремнина”, “Лесной ручей”, “Самородок”, “Моя провинция” (к сорока одному году, когда иные поэты у нас числятся в молодых и даже по одной книге не могут написать и издать, успел издать целых шесть книг!), а две - “Мещерские сосны” и “Разница во времени” - успел заложить в “Современник” и “Молодую гвардию” и заключить на них договор. Только увидеть их и порадоваться им он не успел. Они вышли через два года после его смерти. Кроме того, он оставил после себя много очерков в местных и центральных газетах и журналах, много ненапечатанных стихов и дневники...

Интересно, что он (тут, как и выше, я повторяю сама себя, свои мысли, которые я высказала в статье о рязанских поэтах в 53 номере альманаха “Поэзия”) никогда не числился у нас в молодых - всегда считался в Рязани просто поэтом, а для меня и моих ровесников, членов литературного объединения “Рязанские родники”, которое он вел в 1970 году и которое мы прилежно и рьяно посещали, был рязанским классиком, мастером поэзии, учителем, неоспоримым авторитетом и кумиром. Кстати сказать, через девять лет, в 1979 году, мне пришлось вести это самое объединение, и по какому-то мистическому совпадению пришлось вести его первый раз прямо в день смерти Евгения Маркина, о которой ни я и никто из объединения еще не знал.

Он умер там, где родился и где жил первые и последние годы своей жизни, в Мещере, в своей деревне Клетино Касимовского района Рязанской области, воспетой им в стихах, на руках своей няни. Он, конечно, мог бы жить и сейчас, жить долго, жить и жить до ста лет, он же не хлипких, а крепких деревенских корней, крепкого деревенского закала, организм у него от природы был крепкий, здоровье крепкое, ему бы сносу не было. Но жизнь сломила и подрубила его: гонения и опала административных и литературных властей и всяких органов, в том числе и печатных, которые не печатали его (Москва печатала, а Рязань нет), зависть и козни бездарных писак, компании псевдодружков, загулы и пьянки, крушение и развал семьи, смерть матери, исключение его из Союза писателей, “ссылка” в Скопин, в лечебное заведение, инфаркты... Это кого хочешь сломит, убьет, угробит.

Когда он умер, газета “Приокская правда” даже побоялась дать некролог о нем. А “Рязанский комсомолец” дал маленький-маленький некролог в несколько строк, за что главе газеты потом влетело по шапке.

Через неделю я провела в “Рязанских родниках” вечер памяти Евгения Маркина. Потом через несколько месяцев подобный вечер, но посолиднее прошел в Доме книги. Потом имя Евгения Маркина как бы заглохло на несколько лет. Потом в “Приокской правде” и “Рязанском комсомольце” время от времени стали появляться подборки его стихов, которые готовила его основная жена Г. Чернова, у которой хранится его архив.

А на днях во Дворце профсоюзов прошел большой вечер, посвященный 50-летию Евгения Маркина. На вечере были и друзья Евгения Маркина, и его недруги, которым он обязан тем, что он не дожил до своего 50-летия и что его самого на вечере не было, и которых он, может быть, не позвал бы на свой юбилей, а послал бы на три буквы (а может быть, и позвал бы, кто знает, он был не злопамятный). Они теперь подмазываются к его имени, как кто-то подмазывается к имени Николая Рубцова, а кто-то к имени Владимира Высоцкого. Было даже рязанское телевидение, которое за отсутствием юбиляра сняло и показало крупным планом его портрет. А в “Рязанском комсомольце” и “Приокской правде” появились большие литературные страницы Евгения Маркина, в “Приокской правде” даже целый разворот. При жизни Евгений Маркин не видел ни таких вечеров в свою честь, ни таких литературных страниц. Они ему даже и не снились. Да и никому-то они (”его” страницы) не снились - их не могло быть до перестройки. Встал бы, посмотрел бы он. Но не встанет, не посмотрит...

Вот что пишет о Евгении Маркине в “Приокской правде” доктор филологических наук, профессор В. Руделев из Тамбова. Он пишет, что “поэт Евгений Маркин пришел к нам в спокойное, тихое время”, которое только казалось таким, а было “коварным”, что он пришел к нам в пору застоя. “Застой проникал в наши поры и в наши мысли. Поэзия разбивалась о равнодушие или равнодушию становилось не по себе от поэзии. Застой мстил поэтам. Он мстил жестоко и мелочно, называя большое незначительным и возвеличивая малое как самое большое. Поэту Евгению Маркину, одному из самых активных противников застоя, жилось особенно нелегко. Впрочем, так же нелегко жилось Николаю Рубцову и Алексею Прасолову - эти имена вместе с именем Маркина сейчас заслонили собой мнимые величины, еще вчера казавшиеся незыблемыми и вечными. Истинная поэзия пробивает дорогу с трудом, но, правда, в конце концов, побеждает. Евгений Маркин знал и эти простые истины. Но одно дело - их знать, другое - вынести все это, остаться преданным одной лишь правде до конца. Теперь, когда прошло уже достаточно лет для осмысления поэзии Маркина, можно твердо и уверенно сказать: ни одной строчки, ни одной мысли ущербной и лживой в этой поэзии нет. В ней всё чисто и возвышенно, в ней всё удивительно емко и правдиво. Всё - по-есенински талантливо и значимо. Я невольно сравнил Маркина с Есениным и не хочу брать назад свои слова, потому что Есенин давно стал эталоном художественной правды, мерилом поэтической совести и чистоты. Маркин же сполна воплотил в себе есенинские идеалы, это видно каждому, кто способен увидеть подлинную поэзию и отличить ее от грубых подделок, от которых веет лицемерием и черствостью”.

В. Руделев дает подробный анализ творчества Евгения Маркина и не обходит боком даже его стихотворение-поэму “Белый бакен”, которое было напечатано в 1971 году в “Новом мире” и которое, между прочим, послужило не последней, если не первой, причиной исключения Евгения Маркина из Союза писателей. Потому что он адресовал его Александру Исаевичу Солженицыну и говорит там: “Салют, Исаич!” В. Руделев называет это стихотворение “самой совершенной вещью Евгения Маркина”.

Интересно у нас получается: за хорошие (”совершенные”) вещи у нас поэтов наказывают, даже исключают из Союза писателей (как, например, того же Бориса Пастернака за “Доктора Живаго”), а за плохие вещи принимают в Союз и даже награждают, хороших поэтов, писателей исключают, а плохих принимают. Смотришь, какой-нибудь поэтишко, стихотворишко написал и издал с горем пополам к сорока годочкам одну тощую, паршивую книжонку, еле из пальца ее высосал, еле выпернул, да еще разбил в ней каждую строку на пять строк, чтобы она потолще была и чтобы гонорар за нее был пожирнее, и книжонка его ничего из себя не представляет, никому, кроме него, не нужна, лежит в магазинах, обрастает мохом и пылью, а он лезет, прется с нею в Союз, как танк, подключает “вертушку”, и смотришь - влез, вперся. А хороших поэтов исключают.

Бориса Пастернака недавно восстановили в Союзе писателей. Не пора ли восстановить и нашего Евгения Маркина? Это же смешная (когда бы не была такой грустной) формальность - то, что, он не член Союза писателей. Есть такие члены, которых, хоть они и члены, никто за писателей не считает, члены они и есть члены. А Евгения Маркина, хоть его и исключили из Союза, все считают поэтом. И не только в Рязани. Но и в Москве. Я же сказала, что он и в Москве из рязанских поэтов самый популярный после Есенина. Кстати, он учился в Литературном институте в одно время с Е. Евтушенко, Б. Ахмадулиной, В. Солоухиным, В. Астафьевым, Е. Исаевым, Е. Храмовым, Ю. Кузнецовым... и они помнят и ценят и любят его. И, когда он был жив, многие из них, кого я знаю лично, всегда спрашивали меня о нем и передавали ему приветы. Евгений Храмов три года назад, когда мы редактировали с ним мою книгу “Потерянное кольцо”, спросил меня:

- Ну, как там Женя Маркин в Рязани поживает? (Собирался передать ему привет. - Н. К.)

- Да он уже давно не поживает. Он умер в семьдесят девятом году.

- Как - умер?!

- Так.

- Да-а?.. А я и не зна-ал... Жалко, что он умер.

“...трудно представить, что бы он смог сделать, проживи хоть на десятилетие больше (это я опять цитирую В. Руделева. - Н. К.). Но и того, что сделано, хватит на многие годы осмысления, ведь о Маркине еще ничего не написано, а он просится в школьные учебники. Маркина еще не печатали в обилии центральные престижные журналы: они только начинают осваивать лучший поэтический материал прошлых лет и делают это не спеша, осторожно, с каким-то не очень понятным выбором. Хочется верить и надеяться все же, что поэтическая судьба Маркина - дело не одних лишь рязанцев”.

В стихотворении “Моя провинция”, 1967 года, Евгений Маркин говорит:

 

Увы, провинция пророком

Меня пока не признает.

 

Нет пророков в своем Отечестве, как говорится. Андрей Вознесенский в одном своем стихотворении говорит:

 

Есть пороки в моем Отечестве,

Зато и пророки есть.

 

Хочется думать, что и провинция, и столица, и все Отечество когда-нибудь признает своих пророков времен застоя - тех из них, кого еще не признала, в том числе и рязанского поэта Евгения Маркина.

 

Евгений Маркин пришел и ушел в пору застоя. Но, как истинные поэты, он был провидцем, он провидел новое время - может быть, и время перестройки - и верил, что оно когда-нибудь настанет.

Он писал в одном из своих не печатавшихся ранее и напечатанных теперь в “Приокской правде” стихотворений 1970 года:

 

...ни в чем не лгите детям:

ведь новый Ленин бродит среди них.

 

Новый Ленин - это символ, это, может быть, даже не один гениальный человек, а все люди, которые сделают новую революцию, переворот, “неслыханные перемены” в нашем обществе, перестройку?

Раньше никто не пропускал это стихотворение в газеты и журналы. Все говорили:

- Что значит: новый Ленин бродит среди нас? Это новая революция, что ли? Это ты что хочешь сказать? Что наше общество идет не туда, что оно зашло в тупик и загнивает и что нам нужна новая революция? Нет, это стихотворение не пройдет.

 

В книге: Нина Краснова "Цветы запоздалые", Москва, 2003 год, Издательство "Книжный сад", 384 стр. тираж 2.000 экз.

Хостинг от uCoz